Не опали меня, Купина. 1812
Шрифт:
Прошло около недели. Добровольный сыщик Удварди, как мы с Жаном-Люком между собой его называли, при всяком удобном случае дружески разговаривал с Гансом, но по ночам, не жалея времени и сна, следил за слугой капитана Фрайтага. И вот наконец его старания и терпение были вознаграждены. Ганс опять пошёл к тому складу, на который указал Шандор, и история повторилась: через пару минут он, как пробка из шампанского, вылетел через дверь, но побежал не вдоль рва, а прямо на венгерского капитана. Налетев на него, он только и смог произнести: «Доктора! Штраус! Руки!» — и рухнул на землю.
Ганса принесли в лазарет. Очнувшись, он застонал от боли, умоляя смазать чем-нибудь ожоги у него на ладонях. Доктор Штраус, осмотрев его конечности, нашёл их вполне здоровыми, но Ганс кричал, что руки у него почернели по локоть, что они обуглились, что он не хочет, чтоб их ампутировали. Мы тоже не видели никаких ожогов, тем более обуглившейся
Наконец венгерский капитан спросил Ганса, куда тот ходил ночью. Ганс долго думал, натирая совершенно чистые руки какой-то жёлтой желеобразной мазью, полученной от доктора, попросил их забинтовать, а потом, решившись, поведал вот что. Когда, слушая наши разговоры, он понял, что икона украшена настоящими драгоценными камнями, то решил украсть её, тем более что комната моя не запиралась, а Новую крепость за два года он изучил, как свои пять пальцев. Выбрав момент, он унёс икону и спрятал её на складе под одним из стеллажей в куче мусора. Капитан Удварди выследил его, когда Ганс собирался вырвать из оклада на пробу хотя бы один камешек. Но как только слуга взял образ в руки, его опалило огненным светом, полыхнувшим прямо в глаза, и от неожиданности и страха он бросился наутёк. Ганс долго не решался ещё раз пойти за драгоценными камнями, но, осмелившись, получил ещё один урок. Во второй раз ему показалось, что от иконы изошёл яркий огонь, опаливший, даже обугливший ему руки по локоть.
Мы тут же повели Ганса на склад, он показал место, где схоронил образ Девы Марии. Я застыл перед иконой, не решаясь взять её в руки. Было страшно. Но Жан-Люк подтолкнул меня, и я осторожно поднял икону. Ничего неожиданного не произошло. Мы благоговейно маленьким торжественным шествием перенесли образ на его законное место в моей комнате.
Ганс начал ходить в костёл святого Андрея. Там он садился позади меня, что мне немного мешало, особенно, когда долетал его шёпот. Кстати, именно в Комароме я стал ходить в церковь. После мессы я выходил из храма, а Ганс продолжал сидеть, устремив глаза на запрестольный образ Девы Марии, губы его шевелились. Боль в руках у него медленно проходила, но мизинец на правой руке начал темнеть. Доктор Штраус сказал, что палец здоров, ампутация не нужна, а цвет пальца изменился по неизвестной причине. Особенно страшно выглядел чёрно-синий ноготь, но ни рука, ни палец не болели. Прислуживая нам вместе с Шандором, Ганс прятал его в перчатке. Если же он оставался без перчаток, то прикрывал палец подносом или держал руку за спиной. Потом уже одна сестра из лазарета сшила ему на мизинец несколько колпачков из байки телесного цвета, чтобы он мог их менять.
Вот так капитан Удварди помог мне обрести мою икону. Или икона сама вернулась ко мне? Даже не знаю, что подумать. В любом случае, с тех пор я самого лучшего мнения о венграх: и Иштвана, от которого я узнал первое венгерское слово, и бдительного Шандора, и особенно капитана Удварди я вспоминаю довольно часто. Моя икона напоминает мне о них постоянно.
VI
Мы с Жаном-Люком вернулись домой через Вену, Мюнхен и Штутгарт в Метц. Эльзасец Жан-Люк и тут послужил переводчиком. Почти две недели я отдыхал у родителей моего друга. От этого краткого, но приятного отдыха в памяти остался один эпизод. Когда мы прибыли в Метц, дома оказалась только мать Жана-Люка Francoise, а отец Herr Paul находился в отъезде. Дня через два Пауль вернулся. И вот мы сидим за столом и оживлённо беседуем обо всём и ни о чём, а мать Жана-Люка недовольным тоном вдруг делает такое замечание мужу:
— Поль, тебя всего неделю не было дома, а ты уже с акцентом говоришь по-французски.
Муж миролюбиво согласился: — Прости, ещё не перестроился. Не знаю, почему запомнился тот разговор. Да, и мадам Франсуаза, и герр Пауль, как мне кажется, полюбили мою маленькую Мари. Мать Жана-Люка ухаживала за ней, как за родной.
Ну а после Метца — Париж, и я возвращаюсь к моей Кошке, Которая Ловит Рыбу.
Глава пятая
Париж. Я в огне
I
Заветная встреча с семьёй приближалась. Я повернул на набережную Сен-Мишель. Неожиданно вспомнил, как мы с Жаном-Люком ходили по Архангельскому собору в Кремле, ведь его тоже можно назвать Saint Michel. Справа впереди над Сеной возвышалась алтарная часть и две башни такого привычного, даже домашнего собора Notre Dame. Насколько же он мне ближе всех кремлёвских соборов, вместе взятых! Если б было возможно, обнял бы его древние стены и поплакал, как блудный сын в колени отца.
На
берегу кипела своя, полузабытая мной, жизнь: подплывала одна гружённая какими-то тюками лодка, отплывали две пустые в сторону арочного моста de la Cit'e, возведённого на моих глазах лет восемь назад. Ругались торговцы, сгружая мешки с повозки, а грузчики, сидя на бочках, насмешливо смотрели на крикунов. Две девушки, весело переговариваясь и поглядывая на меня, несли на продажу три полных корзины с цветами. Светловолосый подросток вёл к водопою послушную лошадь; мундштук свисал у неё изо рта и позвякивал. За ними брёл ослик с перекинутыми через спину тощими мешками. Женщина под зонтиком вела за руку девочку прогулочным шагом по берегу, но, заслышав брань, звонко летевшую над водой, потянула её в сторону набережной, поближе ко мне… Показалось, что это мадам Луазель с соседней улицы. Она не обратила на меня внимания, да и вряд ли она смогла бы меня узнать. Я не стал подходить к ней. Мне так желалось, чтобы первой, с кем я заговорю по возвращении, оказалась жена. Я вдыхал сырой серый запах моего города. Вот она — родина! Париж, Латинский квартал, Сена и мирная семейная жизнь.И Москва, и Кремль уплыли в далёкий кошмарный сон, их можно было бы забыть, но рана в плече, Мари и икона-спасительница оставались со мной и во мне.
Слева пошли узкие улочки, одна из которых — родная с раннего детства. А вот и кошка. Из стены соседнего дома выдаётся кронштейн. Сверху на нём красуется вырезанная из жести кошка с выгнутой спиной, а под ней на цепочках висит сделанная из того же материала рыбка.
Меня встретили Мари-Анн и четырёхлетняя Сюзанн. Скоро зашел брат отца, дядюшка Мишель, который жил на соседней улице. Если б вы видели, как они меня приняли. Жена постоянно плакала от радости и была нежна, как в наш далекий медовый месяц, и не решалась обнять меня как следует, опасаясь повредить раненое левое плечо.
Рана всё ещё болела. Дело, конечно, не только в особенностях русских пуль, но, главное, в том, что мы с Жаном-Люком девять дней не могли получить медицинскую помощь и перевязывали друг друга сами подручными средствами. Впрочем, я уже писал об этом.
Ещё одну дочку моя жена приняла, как родную. В то время много детей осталось сиротами, ведь на полях сражений сложили головы сотни тысяч лучших, избранных, храбрейших французов. Так в семье рядом с Мари-Анн появилась просто Мари.
Мы не виделись меньше года, однако Сюзанн отвыкла от меня и немного дичилась. Но скоро при каждом удобном случае начала обнимать меня обеими руками за ноги чуть выше колен и прижиматься к ним, как будто боясь, что на этих самых ногах я опять уйду далеко и надолго вслед за нашим беспокойным императором.
Я вернулся в начале марта, а через две недели русские войска вошли в Берлин. За событиями я следил по газетам. У меня складывалось впечатление, что у нашего императора начались предсмертные судороги. Да, в начале мая он нанёс чувствительное поражение русским и пруссакам под командованием Витгенштейна, позже император трижды разбил армии Блюхера, не оставил камня на камне от корпуса Олсуфьева, а самого командующего взял в плен. Однако в Испании французская армия отступала, в октябре при Кульме Барклай де Толли разбил генерала Вандама. А потом, в середине октября, под Лейпцигом последовала знаменитая Битва народов, как её сразу же окрестили историки. Наше поражение заставило Наполеона отступить к границам Франции. А в марте 1814-го, ровно через год после моего возвращения домой, русские войска и казаки вошли в Париж. Отречение от престола и остров Эльба, казалось, завершили эпоху войн и великих сражений в Европе. Однако месяцев через десять Наполеон бежит с Эльбы, высаживается в Жуане и менее чем через месяц берёт Париж. Начались знаменитые «Сто дней», был объявлен новый рекрутский набор, но вдохновить всю Францию на новые сражения не удавалось. Однажды уже отрёкшийся от престола император казался полностью погружённым в заботы о новых битвах, которые должны были вернуть Франции утраченную славу, а ему утерянные лавры непобедимого полководца. Но скоро пришло Ватерлоо и печальный конец, завершивший «Сто дней» — блистательные «Сто дней», как выразился один журналист.
Моя рана оказалась настолько серьёзна, что при всём желании (какового, честно говоря, у меня уже не наблюдалось) я не мог послужить императору, как в недавние времена. В том же положении оказался и Жан-Люк, оставшийся у родителей в Метце. Он писал, что доктора предрекают ему трость на всю оставшуюся жизнь. Мой друг-эстет не без юмора сообщал в письме, как, опираясь на корявую палку, он ходил по магазинам и выбирал что-нибудь поэлегантнее. Тростей было полно, и выбор неплохой, ведь война все ещё продолжалась и в полку демобилизованных раненых прибывало. Но неженатому Жану-Люку хотелось чего-нибудь особенного: чтобы женщины, если уж не обратят внимания на него, так взглянут хотя бы на его шикарную тросточку.