Не плакать
Шрифт:
И еще ей подумалось, что в будущем у нее не хватит духу принимать своих родителей в этом доме, видеть, как они тушуются, ерзая от неловкости и стыда, перед спокойной уверенностью свекра и свекрови, и что она постарается по возможности избавить их от традиционных сборищ, которые на Пасху и Рождество кое-как связывают столь несхожие семьи.
За день до свадьбы, 21 ноября 1936-го, когда Монсе дошивала свое подвенечное платье (белое в красных цветах, я до сих пор его храню), в кухню ввалился Хосе с опрокинутым лицом,
Они убили Дуррути!
Дуррути был его идеалом, его любовью, его литературой, всей его потребностью обожать, непокоренный Дуррути, неподкупный Дуррути, отважный вождь Дуррути, нападавший на банки, похищавший судей, захвативший полный золота фургон Банка Испании, чтобы помочь бастующим рабочим
Пока Хосе повторял ошеломленно Убили, как будто его рассудок отторгал новость, которую сразу приняло сердце, Монсе невольно подумала, вспомнив, как пылко она молилась о том, чтобы что-нибудь стряслось до ее свадьбы, как желала, чтобы какое-то событие, бедствие, землетрясение, небывалое, как июльская революция, освободило ее от сговора и направило ее судьбу иными путями, так вот, она невольно подумала, хоть и находила это полнейшей нелепостью, что отчасти повинна в этой гибели.
Хосе изо всех сил сдерживал слезы, но не смог совладать с собой и разрыдался как дитя.
Монсе не помнила, чтобы когда-нибудь видела брата плачущим, и его печаль передалась и ей. И ее печаль стала еще сильнее, когда Хосе грубо, словно чтобы заклясть свое горе, обмануть его, выместить, вытолкнуть из себя, с яростью бросил ей сквозь слезы,
А ты не вздумай на меня рассчитывать! Ноги моей не будет в этом балагане, на твоей свадьбе! Я не желаю мараться с сообщником убийц Дуррути!
В тот же день, узнав о гибели Дуррути, вину за которую он возложил на коммунистов, Хосе вне себя кинулся в мэрию.
Диего, с тех пор как он повидался с Монсе и их сговор стал достоянием гласности (новость эта распространилась с быстротой молнии), стал заметно мягче, по словам деревенских кумушек, приписавших эту перемену всем известному благотворному действию любви. Он стал мягче, говорили они, ко всем и каждому и даже, слыханное ли дело, при свидетелях назвал свою мачеху донью Соль (не поверившую своим ушам) mamita[141]. Что же касается будущего шурина, Диего обещал Монсе (во время их второй встречи, устроенной стараниями матери), пересмотреть свое мнение о нем, предать забвению нанесенные ему обиды, в которых тот был повинен, и отнестись к нему если не тепло, то хотя бы не столь недружелюбно.
Поэтому когда Хосе, белый от ярости, ворвался в мэрию в тот день, 21 ноября 1936-го, и обвинил его в присутствии четырех молодых людей, поступивших к нему на службу, в гнусном пособничестве убийцам Дуррути, Диего напустил на себя скучающий вид и, вопреки ожиданиям, не дал отпора.
Назавтра состоялась свадьба. Без Хосе. И, я чуть было не сказала, без невесты. Во всяком случае, без венка невесты, без фаты невесты, без букета невесты, без свиты невесты, без колоколов в честь невесты и без маленьких девочек, одетых невестами. Этой церемонии — какая там церемония, одно название, — не предшествовало традиционное обручение, и не последовал за нею традиционный медовый месяц, эта церемония соединила двоих, которые ни разу толком друг с другом не говорили, тем паче не любезничали, как это называлось тогда, двоих, которые лишь поклялись друг другу всю жизнь хранить один и тот же секрет (Диего взял с Монсе клятву никому на свете не проговориться, что не он отец ее ребенка, и Монсе поклялась жизнью своей матери, заметив ему, однако, что всякий, кто умеет считать на пальцах, обнаружит их обман), и со всеми формальностями этой церемонии за пять минут разделался один из помощников Диего, объявив этих двоих связанными узами брака, пока не разлучит их смерть (последнее было добавлено in extremis[142] для придания мало-мальской торжественности свадьбе).
Диего отказался надеть костюм, как ни упрашивали его вдвоем донья Соль и донья Пура. Он был в черной полотняной рубахе, на фоне которой пламенели его рыжие волосы, и Монсе в этот день обратила внимание, что даже уши у него покрыты изнутри рыжей порослью.
Отец Монсе облачился в черный костюм, надеванный всего один раз, восемь лет назад, на похороны свояченицы, и слегка попахивающий нафталином. В таком же одеянии щеголял и дядя Монсе, которого все звали дядюшка Пеп. Мать, мечтавшая о подобающей случаю пышной свадьбе и плохо скрывавшая свое разочарование, надела свое самое нарядное платье из черной тафты, украшенное белым
воротничком. Донья Пура прикрыла лицо мантильей (и правильно сделала, говорит моя мать). Что же касается доньи Соль и дона Хайме, они были, по своему обыкновению, одеты с безупречной элегантностью.Монсе, выполнявшая все согласно протоколу так, будто какая-то часть ее отсутствовала, будто какая-то часть ее ей не принадлежала или, вернее, будто какая-то часть ее воспринимала во всех подробностях событие, ее не касавшееся, так вот, Монсе помнила, что в момент обмена кольцами донье Соль стало дурно и пришлось усадить ее на скамью, приподнять вуалетку и похлопать по щекам, бескровным от сдерживаемого протеста. Еще она помнила, что в ту самую минуту, когда надо было сказать Да, безумная мысль вдруг пронзила ее: если француз, отыскав ее следы, однажды явится за ней, ей придется, чтобы уйти с ним, потребовать развода. И она устыдилась этой мысли.
Свадебный обед состоялся в столовой дома Бургосов. Дон Хайме, который с самого начала никак не выказывал своего отношения к женитьбе сына, не сказал ни слова против и не выразил ни малейшего неодобрения (в отличие от доньи Соль, у которой, когда она об этом узнала, случился нервный припадок), так вот дон Хайме, давно уже не удивлявшийся причудам человеческим, в том числе и причудам собственного сына, и, казалось, воспринимавший этот мезальянс как очередную причуду, приказал открыть шампанское и миролюбиво произнес тост за новобрачных.
Гости (числом десять, включая свидетелей) зааплодировали, после чего все повернулись к отцу Монсе, ожидая, что он сделает то же самое. Но тот упорно безмолвствовал, опустив глаза и чинно положив свои большие узловатые руки на стол, ибо внезапная робость не позволила ему отпустить озорную шутку, заготовленную с утра, которую соседство доньи Пуры, воплощенного достоинства в платье из черного фая, тотчас заставило его проглотить. На протяжении всего обеда отец Монсе так и не смог выдавить из себя ни единой любезности в адрес ледяной и суровой доньи Пуры, которую посадили по правую руку от него, и, наверно, от смущения за внезапный паралич языка выпил больше, чем следовало, хоть супруга и просила его загодя не налегать на спиртное и не утирать рот рукавом. Выпил столько, что за десертом, поднявшись, чтобы затянуть развеселую песню перед оцепеневшей от стыда Монсе, F'ijate como se mueve mi cosita[143], он запутался в первых же словах и тяжело осел на стул, а донья Пура взглянула на него со своей леденящей улыбкой, которая заставила бы замолчать и самого речистого из политических трибунов.
Пока он пытался худо-бедно взять себя в руки, мать, всегда готовая прийти ему на выручку, извиняясь, проговорила: Это от волнения! И, поняв, что нашла приемлемое оправдание поведению мужа, рисковавшего показаться этим «приличным людям» неотесанным мужланом, она повторила: Это от волнения!
Монсе же, без малого шестнадцать лет трепетавшая перед тем, кто был для нее извергом, тираном, гневливым и грубым отцом и самым грозным из всех людей на свете, кто карающей дланью указал на дверь Хосе лишь потому, что тот позволил себе с ним не согласиться, кто сотню раз орал в кругу семьи, что не собирается лизать зад сеньору дону Хайме и выскажет ему при первой возможности все, что о нем думает, Монсе вдруг увидела в этот день отца растерянным, совершенно безобидным, заикающимся, оробевшим, не поднимавшим глаз от тарелки и всего боявшимся.
Боялись, впрочем, все присутствующие, ведь кто-нибудь из гостей мог, чего доброго, завести речь о политике, а малейшее замечание о той или иной организации и ее действиях в войне могло в любую минуту, это понимали все, основательно подпортить аппетит сотрапезникам.
Действительно, за столом были представлены все или почти все испанские партии той поры, и каждый мог со всей серьезностью обосновать свою позицию, каждый был воодушевлен высокими чувствами, каждый убежден, в пределах своего опыта и личных интересов, что его дело единственно правое, и каждый, как мог, старался поколебать, если не подорвать, доверие к другим. Присутствовали за столом, стало быть: хозяин дома дон Хайме, которого подозревали в симпатиях к националам, его сестра донья Пура, которая в кругу семьи только что не молилась на Франко и Фалангу, отец невесты, член социалистического профсоюза мелких земельных собственников, жених, с недавних пор обратившийся в коммунистическую веру, и Монсе, которая влюбилась в анархистские идеи брата, как влюбляются в песню или лицо, когда отчаянно хочется поэзии.