Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«…Не скрывайте от меня Вашего настоящего мнения»: Переписка Г.В. Адамовича с М.А. Алдановым (1944–1957)
Шрифт:

Преданный Вам

Г. Адамович

P.S. Вы спрашиваете о моих переездах. До конца сентября я в Ницце. А потом в Париже, но где там буду жить, не знаю.

6. ГВ. АДАМОВИЧ — М.А. АЛДАНОВУ 21 сентября 1945 г. Ницца In russe

Written in russian

21/IX-45

Nice

14 av. Fragonard

Дорогой Марк Александрович

Пишу Вам сегодня по делу, схожему с теми, о которых писал в прошлый раз.

У меня сейчас гостит Ставров. Он взволнован дошедшими до него слухами, будто в Нью-Йорке в список «сомнительных» включено и его имя. В связи с этим он озабочен тем, что на письмо, которое он послал Вам весной, и, кажется, на рукопись до сих пор нет от Вас ответа. Ему кажется это не случайным — и он думает, что Вы не хотите с ним общаться.

Будьте так добры, дорогой Марк Александрович, сообщите мне конфиденциально, так ли это? Даю Вам слово, что ответ Ваш знать буду лишь я один. В Нью-Йорке, насколько мне известно, ходят слухи часто и вздорные. По роду деятельности Ставрова обвинить могли и его (как, кажется, обвинили Вейдле — человека чистого[38]). Ставрова я знаю прекрасно, знал и во время оккупации — и в

безупречности его поведения уверен. Но, как я писал Вам уже, сейчас есть люди больные, которые выдают за реальность свои галлюцинации.

Простите, если надоедаю Вам. Кстати, меня продолжает смущать то, что я написал Вам о Г. Иванове. Не знаю, был ли я прав. У меня к нему отношение, как было у бедной З.Н. Гиппиус к Блоку, — помните: «общественно» или «необщественно»[39]? А лично у меня чувство такое, что надо бы устроить торжественное чаепитие и в слезах и лобызаниях забыть общие грехи. (Без капли лести, Вы для меня единственный человек — плюс М.Л. Кантор[40] — у которого я не могу даже в воображении заподозрить греха). Крепко жму Вашу руку и жду ответ.

Ваш Г. Адамович

7. М.А. АЛДАНОВ — ГВ. АДАМОВИЧУ 1 октября 1945 г. Нью-Йорк 1 октября 1945

Дорогой Георгий Викторович.

Получил Ваше письмо от 21 сентября. Хочу успокоить Вас насчет Ставрова. Не скрою, слухи о нем ходили здесь еще в ту пору, когда письма из Франции не приходили. Кто-то из уехавших сюда до оккупации что-то говорил. Как Вы, вероятно, правильно предполагаете, это могло быть связано с родом его деятельности. Но когда оккупация кончилась и стали приходить письма, то выяснилось, что ни в чем конкретном его никто не обвинял. А со слухами мы, естественно, не очень считаемся. Наш Литературный фонд давно отправляет ему продовольственные посылки, и это должно было бы его вполне успокоить: людям, сочувствовавшим немцам, мы посылок не отправляем. Что до меня, то я вначале, правда, «воздерживался в сомнении», — как вначале и фонд. Однако и с самого начала я плохо верил, что он мог сочувствовать немцам. Как Вы знаете, я его рассказы давно передал проф. Карповичу с отзывом в пользу принятия их в «Новый журнал». Не очень давно, хотя и задолго до получения Вашего письма, я написал Ставрову: поблагодарил его за «Встречи»[41], сообщил, что знал об его рассказах, и т. д. Разве он не получил этого моего письма?

Относительно его рассказов я, к сожалению, все еще ничего не могу ответить. Главный редактор Карпович живет в Бостоне, приезжает сюда не часто и перегружен работой. Он был здесь на прошлой неделе и сказал мне, что еще не успел прочесть Ставрова.

Благодарю Вас за полученное мною в свое время письмо об Иванове. Разумеется, я на него (на Ваше письмо) не ссылался. Но одновременно с моим запросом, отправленным Вам, Зензинов запросил об Иванове Долгополова. Николай Саввич ответил совершенно определенно, да еще сослался на решение его Координационного комитета, постановившего не оказывать помощи Иванову. При таких условиях мы решительно ничего сделать не могли. Фонд не может подходить к делу «общественно» или «необщественно», хотя бы уже потому, что он себя здесь погубил бы: повторяю, по отношению к людям, сочувствовавшим немцам, русский Нью-Йорк совершенно пока непримирим (есть разница только в оттенках, — меня, например, причисляют к наименее непримиримым — на обе стороны). Что же нам было делать? Мы с Зензиновым написали Г. Иванову общее письмо (он писал и Владимиру Михайловичу): сказали всю правду, — фонд запросил своего официального представителя в Париже, д-ра Долгополова, и ввиду его отрицательного заключения ничего сделать не может. От себя посоветовали ему, Иванову, устроить суд чести (указали и желательных, по нашему мнению, кандидатов в «судьи»: Маклакова, Бунина, Нольде[42], Альперина, Тер-Погосяна[43], Зеелера[44], еще кого-то). Разумеется, если бы суд чести признал, что по отношению к Иванову была допущена ошибка или несправедливость, мы, и я в частности, сделаем для него все возможное. Без этого и до этого не можем сделать ничего. Зная меня, Вы догадываетесь, как мне неприятно и тяжело было писать такое письмо. Но иначе мы поступать не можем. Я давно пишу в Париж, что пора бы Вам устроить суд чести из беспристрастных, спокойных и справедливых людей, который, хотя бы и без «приговоров» или «решений», просто установил бы фактическую сторону дела в каждом отдельном случае (ведь таких случаев и вообще немного). О моем письме к Вам и о Вашем ответе я, конечно, не писал ни слова.

Вы пишете: «…надо бы устроить торжественное чаепитие и в слезах и лобзаньях забыть общие грехи». Вероятно, этим дело и кончится. В Париже, быть может, это произойдет очень скоро. Нью-йоркцы год-другой подождут. Покойный Илья Исидорович, наверное, на это всех благословил бы. Но он — с христианской точки зрения, я хочу сказать, с евангельской. А Вы с какой? Я читал Вашу истинно блестящую статью во «Встречах»[45] «А его сожгли в печке». Да, сожгли. Все же устроим чаепитие и будем «лобызаться» с теми, кто сочувствовал людям, которые его сожгли в печке? Не люблю говорить и писать «пышно», — скажу все же, что для всевозможных духов Банко[46] такое чаепитие было бы весьма подходящим местом. Для Лулу Каннегисер, которую я очень, очень любил, для Юрия Фельзена, который меня терпеть не мог, для матери Марии, для многих, многих других. Нет, я еще подожду, — хотя меня, скажу еще раз, здесь считают слишком снисходительным и слишком равнодушным ко всему человеком. Мне пишут (НЕ Полонский, — кажется, у Вас считают, что во всем виноват Полонский, а пишут сюда из Парижа человек десять, если не больше), итак, мне один старик-публицист пишет о другом старике-писателе[47], будто он печатно выражал сожаление, что такой прекрасный памятник искусства, как Нотр-Дам, выстроен «в честь одной жидовочки». Это так хорошо, что даже и неправдоподобно. У меня со старым писателем были довольно добрые, хотя и отдаленные, отношения. Звать ли и его на торжественное чаепитие? Со всем тем, повторяю, оно наверное будет, и я против неизбежного не возражаю. Я только думаю, что не мешало бы немного повременить. И еще думаю, что для избежания тяжких

несправедливостей (люди много перенесли, раздражены и не всегда беспристрастны) необходим суд чести из спокойных беспристрастных людей.

Сердечно благодарю Вас за добрые и незаслуженные слова в конце письма.

Если увидите Ставрова, скажите ему, пожалуйста, что мое письмо с отзывом о «Встречах» никак не предназначается для печати. Принять его просьбу о сотрудничестве я не могу. Занимаюсь только «Истоками» и из русских изданий печатаюсь только в «Новом журнале».

Простите длинное и бестолковое письмо, — как видите, о слоге я не заботился. Шлем Вам самый сердечный привет, самые лучшие пожелания. Вы скоро получите тяжелую продовольственную посылку. Но умоляю Вас, сообщите тотчас парижский адрес.

Разумеется, все это письмо совершенно конфиденциально, кроме его начала (о Ставрове).

8. Г.В. АДАМОВИЧ — М.А. АЛДАНОВУ. 12 февраля 1946 г. Париж

12/II-46 39, rue Pascal Paris 13e

Дорогой Марк Александрович

Б.К. Зайцев передал мне посылку, присланную Вами для меня на его адрес. Не знаю, как Вас благодарить за память, за внимание, за доброе отношение. Но скажу еще раз, и поверьте, совершенно искренне: Ваше внимание меня смущает! Не заставляйте же меня больше, дорогой Марк Александрович, это смущение испытывать. Как все, что Вы прислали, здесь ни ценно, все же я человек одинокий, проживу и без этого. Пишу и чувствую, что звучит лицемерно. Но поверьте, лицемерия нет, а просто мне неловко принимать подарки. Я Вам глубоко признателен, и все же не могу от чувства этой неловкости избавиться. Но merci de tout coeur[48]. Когда Вы приезжаете? Слышал, что к концу весны? Верно ли это и надолго ли? На днях я получил (вернее, достал), «Новый ж<урнал>», 9-я и 10-я книжки. Предыдущих я так и не видал. Но читал «Истоки» не отрываясь, хотя и поневоле сразу с середины. Увлекательны не факты, а то, что Вы говорите о людях — о Чернякове[49], например. Это типичный образец Вашей «жертвы», и скольким таким Черняковым, не плохим и не очень глупым, в сущности, людям, должно быть страшно с Вами встречаться. Когда-то я об этом с Вами говорил — по поводу Кременецкого[50] — и Вы со мной как будто не соглашались. Но едва ли Вы были правы. Необыкновенно интересно у Вас, впрочем, все — в частности, о Ал<ександре> II. Да и весь журнал хороший (кроме стихов, по-моему[51]). Вы меня когда-то в него приглашали. Если наши политические «расхождения» — более внешние и формальные, чем подлинные, вероятно — не являются для Вас препятствием, я все мечтаю написать большие воспоминания о доме Мережковских и о них самих[52]. При жизни З.Н. <Гиппиус> я не мог бы этого сделать, как я ни был ей предан. А дом и атмосфера были все-таки unique au monde[53], хотя и с множеством комического.

До свидания, дорогой Марк Александрович, — и, надеюсь, скорого! Передайте мой привет и низкий поклон Татьяне Марковне.

Вам, вероятно, все более или менее известно о Париже. Бунин был очень болен, но поправляется. А вообще-то здесь не только «конец литературы», но даже и конец бриджей. Монпарнас пытался ожить, но тщетно.

Ваш Г. Адамович

9. М.А. АЛДАНОВ — Г.В. АДАМОВИЧУ 6 марта 1946 г. Нью-Йорк 6 марта 1946

Дорогой Георгий Викторович.

Особенно рад был на этот раз Вашему письму, так как опасался, что, быть может, Вы на меня за что-либо сердитесь (хоть вины никакой за мной как будто нет). Вы ведь на последнее мое письмо не ответили. Это то письмо, в котором я писал, что к Ставрову никто здесь ни малейших враждебных чувств не имеет, а я всего менее, что Лит<ературный> фонд отправляет ему посылки и т. д.

Сердечно благодарю Вас за лестный отзыв об «Истоках». Вы отлично знаете, что Ваше мнение имеет для меня очень большое значение. Точнее, мне во всей эмиграции по-настоящему интересно мнение шести-семи человек. Но Бунин или Сирин, боюсь, мне своего искреннего мнения и не сказали бы (как я не сказал бы, каюсь, им, если бы мне их произведение не понравилось). Вы же критик и по профессии, — самый смысл ее требует искреннего суждения. Вы, верно, раз навсегда себе сказали, что не будете считаться с «обидами» и т. п.? А так как знатоков искусства, подобных Вам, немного, то Вы легко поймете, как Ваше суждение для меня важно. Но вот, ей-Богу, мне трудно поверить, будто Черняков у меня изображен в непривлекательном свете (Кременецкий — другое дело). Нет, я его своей жертвой не считаю.

Теперь дело. Мы много раз просили Вас принять участие в «Новом журнале». Просили еще тогда, когда его редактировали Цетлин и я. Михаил Осипович умер. Я умолил проф. Карповича стать главным редактором. Он согласился. Я еще ему помогаю, но все решает он. Михаил Михайлович чрезвычайно Вас почитает. Позавчера он приехал из Кембриджа в Нью-Йорк. Я сообщил ему, что Вы предлагаете нам статью. Это очень его обрадовало. Тогда я ему сообщил сюжет, который Вы предлагаете: «Дом Мережковских». У Михаила Михайловича вытянулось лицо: Вы выбрали, кажется, единственный неприемлемый сюжет! Не знаю, попадался ли Вам мой некролог Мережковского в одной из первых книг «Нового журнала»[54]. Я написал о нем как о большом человеке и писателе. Бунин и Сирин были этим недовольны по линии чисто литературной, — это ничего. Но на меня ополчился весь Нью-Йорк по линии политической. Когда я писал этот некролог, мне (и никому другому) здесь не была известна политическая позиция Мережковского при Гитлере. И она всем стала известна вскоре после того, как эта книга журнала вышла[55]. Мое мнение о ней (о прогитлеровской их позиции) Вам известно — и, вероятно, не очень отличается от Вашего. Однако я человек терпимый и, хотя с большим напряжением, мог бы отделить политику от литературы — по крайней мере, в известных пределах. Но, во-первых, согласитесь, «известные пределы» тут были перейдены. А во-вторых, не все так терпимы или так равнодушны, как я стал на старости лет. Появление хвалебной статьи о Мереж<ковском> и Гиппиус теперь здесь вызвало бы скандал, — какие оговорки Вы ни сделали бы. Ее большой ум и талант всем известны. Тем не менее эта тема для «Нового журнала» не подходит. Карпович умоляет Вас дать что-либо другое[56]. Я к этому присоединяюсь. Говорю все это Вам конфиденциально.

Поделиться с друзьями: