Не стал царем, иноком не стал
Шрифт:
Собирал он вещи, а Зоя стояла в дверях и сверлила его злым взглядом. Нелишне отметить, между прочим, что момент для разрыва она выбрала не только невнятный, когда Милованов в естественном порядке должен был остаться глух к ее пафосу, но и не самый ужасный, не самый голодный и отчаянный в упорной по-своему борьбе за выживание, которую вели эти двое. Незадолго перед тем Милованов продал одну свою картину, и деньги на пропитание еще у них лежали в копилке. Располагала ими Зоя, выступая в этом как бы хранительницей очага, а Милованов, кормилец, не имел ничего. Глухота глухотой, а осознал он, что если уедет совсем без грошей, не миновать ему беды и уже завтра он столкнется с невероятными трудностями. Он предложил Зое честно разделить наличные.
– Ничего тебе не дам, - отрезала Зоя.
– Почему?
– Это мои деньги.
– Но я их заработал.
– А мало ты попил моей кровушки?
– выкрикнула Зоя.
Милованов подивился:
– Выходит, ты за эту кровушку требуешь с меня денег?
– Хоть что-то должно же после тебя остаться и возместить мне мои убытки!
Пошире расставила Зоя ноги и плотнее утвердилась на земле, не то готовясь к изнурительной осаде, не то ожидая даже и настоящего удара. Но муж, пресекая неприятную для него, безнравственную в его глазах возню, лишь страшно хлопнул дверью. С самыми необходимыми на первый случай одинокого житья пожитками он повлекся по заснеженной улице к автобусной остановке. У него была своя комнатка в квартире с запойно пьющим соседом, и он всегда мог при необходимости туда вернуться и действительно туда уходил, когда Зоя казалась ему невыносимой. Из этой ночи неожиданного, досадного, даже подлого в своей несвоевременности изгнания он мог бы запомнить, присочинив для выразительности пургу, как его на улице щипал лютый мороз и как он этой улицы дичился, потому что она была совсем не тем местом, где жаждущему немедленной работы художнику можно было бы взять в руку кисть и с решительным видом шагнуть к мольберту. Мог бы он из той поры запомнить и свое жизнеустройство в комнатенке, которое вышло для него, взявшего у терпеливых людей денег в долг, не совершенно и худым, а даже вполне насыщенным, хорошим в творческом смысле. Но запомнил он не это, а главным образом ожидание бега Зои ему вдогонку, доходящее даже до видений, ибо оттого, что он слишком верил в свою правоту и слишком не сомневался, что Зоя должна очень скоро понять несправедливость своего поступка, он почти что наяву видел, как Зоя с криком бежит за ним, чтобы вернуть его или хотя бы дать ему денег. Любви к Зое у него уже не было, но была большая привычка жить с ней, которая умела делать его чувство к жене более значительным, чем прошлая любовь, соединившая их более или менее случайно. И сейчас в нем заговорило именно такое значительное чувство, сочетавшее в себе и любовь, и ненависть, и оно порождало галлюцинации, он слышал топот за спиной, ему виделось вдруг, что Зоя, не заметив его, успела забежать далеко вперед и мечется на автобусной остановке, в отчаянии заламывая руки. А рядом, т. е. прямо где-то в этом головокружении от любовных мечтаний, другое, трезвое, чувство подсказывало злорадным шепотом, что Зоя не побежит за ним, даже и раскаявшись в своем поступке, что она никогда первой не сделает шаг к примирению, а уж тем более не станет разыгрывать какую-то мелодраму, нарушающую рисунок ее горделивости и гармонию ее самовлюбленности. Столкновение этих двух чувств опрокидывало Милованова в муку, и он говорил между ночными домами вслух, выделывая в своем горестном бреду эти нелепые перлы о рисунке и гармонии.
А Зоя запомнила, отлично, навсегда запомнила, как к ней в ее покинутости - ибо уже на следующий день ей предпочтительней показалось понимать дело таким образом, что это Милованов бросил ее, чем искать себе оправданий, почему это она вытолкала его в ночь без средств к существованию, - пришла на помощь верная Любушка, нашла ей через знакомых небольшую торговую должность. Стала Зоя, образованная, умная, гордая женщина, торговать какой-то мелочовкой на улицах, бегая от милиции. Как же это не запомнить! С тех пор сохранился в ее душе уголок и для теплых чувств по отношению к московским стражам порядка, ибо она, красивая и веселая на вид толстушка, нравилась им, и они ее не трогали, не тащили в участок, а только мимоходом грозили ей с улыбкой пальцем. Все же, однако, перебегать с улицы на улицу приходилось часто. Зоя почти смирилась со своей новой участью. Но ведь холодно же было той зимой, и она запомнила, как поеживалась на ветру в своей старой шубенке, как пританцовывала на снегу, чтобы согреть ноги в худых башмаках. Еще ничего складывалась жизнь в общении с покупателями, попадались среди них и умные, проницательные люди, понимавшие, что она не простая торговка, а та, достойная очень многого в этом мире, с которой, однако, жизнь обошлась чересчур жестоко, а вот когда долго никто не подходил к ней и не спрашивал, чем она торгует и почем вся эта чепуха, которую она разложила на временном, быстро исчезающем при первых же признаках опасности лотке, Зоя испытывала чувство жуткого, окончательного одиночества. Его она запомнила с ясностью большей, чем могла вместить ее впечатлительность, и потому она надолго потом намеренно забывала об этом пережитом ею чувстве, а воспоминание о нем приходило всегда вдруг и с насильственностью, обжигая, как что-то сумасшедшее и злое. Иначе сказать, Зоя не сумела присоединить это чувство к своему общему жизненному опыту, а в сущности, она и не хотела этого делать. В какой-то момент торговля принесла ей сносный доход, и она, понадеявшись на его устойчивость, уже мечтала, как купит новую шубу, и туфли, и сапоги, и другие полезные, нужные и красивые вещи. А тут торговлю ее работодатели и прикрыли по каким-то своим причинам.
Как-то зашел к ней муж. Зоя распространила свою милость довольно-таки далеко, угостила его чаем. Они сидели в кухне. Зоя не спрашивала Милованова, как он поживает, опасаясь услышать жалобы. Он сам определил свое положение:
– Продал картину... ту, помнишь?.. эдакий огромный гриб на фоне ночного неба.
– Этого гриба не помню, а что продал, так это уже бывало, и ничего выдающегося в этом нет, - выразила жена свое отношение к жизнедеятельности мужа.
– Покупателю я понравился...
–
Ты понравился?– перебила Зоя, выкрикнула словно в защиту своей собственности.
Милованов это оценил. Зоя по-прежнему считает его своим мужем, и вряд ли ей было бы легко кому-либо уступить его. А он был не прочь вернуться в лоно семьи.
– Мои картины понравились, и он еще хочет посмотреть на другие мои работы. Я и пришел взять кое-что.
Пока Милованов перебирал свои старые, сваленные в кучу холсты, Зоя обдумывала ситуацию. Покупатель, интересуется, уже купил что-то с грибом на фоне ночного неба, а может быть, купит и другие, а у нее так и не состоялись ни туфли, ни шуба, да и места в торговле, на время укрепившей ее положение, больше нет. От миловановских продаж не разбогатеешь на шубу и туфли, но они все-таки устраняют угрозу, что завтра придется положить зубы на полку, а это сейчас для нее как раз главное. Уберечься, спасти себя! Войдя в комнату, где Милованов паковал отобранные холсты, Зоя, из глуповатой улыбки выпрыснув на лицо целое искусство всевозможных отражений происходящей с ней и готовой отдаться и мужу душеспасительности, сказала:
– Ну, я не проголосую обеими руками за то, чтобы ты жил здесь, но я и не против этого.
– Потому, что у меня дела пошли на лад?
– Да какой там лад!
– мгновенно ожесточилась и скинула с себя шутовство Зоя.
– Можно подумать, что тебе за твою мазню дали миллион!
– Не будем ссориться, не нужно, Зоя, - сказал Милованов рассудительно.
– Нет лада в целом, зато мы умеем ладить друг с другом. И раз мы теперь снова вместе, я эти картины никуда не понесу и сам сегодня же переберусь сюда, а покупателя приглашу к нам, и он здесь все посмотрит.
– Но ты же уверен, что я из-за денег решила с тобой помириться!
– А хотя бы даже из-за денег, что с того? Это все равно минутный порыв... ну, то есть ты испугалась, что я уйду и денежки тебе не достанутся, а они тебе, похоже, ой как нужны! Но за этим ведь стоит нечто большее. Мы в любом случае умнее денег и разных временных обстоятельств. Разве не так? Есть, есть глубина в наших чувствах, в нашем понимании жизни. Я, Зоя, сейчас побегу, мне нужно, дела кое-какие, а когда вернусь, я тебя зацелую. Ты поймешь, как я соскучился по тебе.
Зоя приятно улыбнулась. Слова мужа растопили ее сердце, и болезненно шевельнулась ее душа в ожидании мужских ласк. Его возвращение прошло весело.
Всякий разрыв тяжело давался им обоим, а после примирения сразу надежно залечивались раны, сглаживались и словно не было о них больше и помину. Начиналось опять испытанное, привычное. Милованов в обыденности порой не просто раздражался на жену, он молчаливо и зло ненавидел ее неуважение к его искусству, презирал толстуху за постоянные напоминания, что муж должен быть прежде всего кормильцем, но раз уж нынче вытекала из кризиса мысль, что с истощением дарования жизнь кончается, так и складывалось некое общее положение, что Зоя, мол, скорее и вовсе почти ничего не значит для него. Впрочем, нынче былое не заглядывало с прежней уверенностью в настоящее и все испытанное и привычное словно оделось в новые одежды, обрело неожиданную остроту и угловатость. Милованов потихоньку сбывал старые свои работы, новых не делал, и у него не было надежды, что когда-нибудь все еще вернется в знакомое русло и восстановится в хорошо известном ему виде. Слишком задела его мысль об исчерпанности ресурсов, выйдя изнутри и тотчас создав невыносимое внешнее давление.
У Зои могли быть в спасение ему и слова, и меры всякие, и просто красивые и значительные выражения лица, но под величавую сень идеи о вероятном уходе из жизни он и не думал вводить Зою, в этом пренебрегая ею как чем-то неуместным и бесплодным, не развившимся до возможности понимания. А Зое, раз уж ее жизнь и дома, и в пути на Ростов складывалась обычным манером, совсем не нужна была большая причина для постоянных возобновлений упреков в адрес мужа. Достаточно взглянуть на окружающие дорожные красоты, чтобы отнюдь не лишним образом прояснилась несостоятельность художника Милованова. Исчерпали, ничего не решив, тему трусости, остановились попить кофе, а как поехали дальше, критический дар Зои заработал с новой силой.
– Вон как красиво, - сказала она.
– Осень, березки в лесу стоят голые, а от прозрачности вид совсем не хуже, чем летом.
– Да, да!
– пискнула с заднего сидения Любушка.
– Слов нет, какое чудо! Зачем слова? Молчи, Зоя! Я наслаждаюсь!
Милованов тоже подтвердил наблюдение жены. И тем попался на удочку, забыв, что когда начинает она задушевным тоном повествовать о предметах внешних, не касающихся сиюминутных проблем семьи или близких людей, это чаще всего означает медленное и упорное продвижение к критике его, Милованова, способностей и, разумеется, недостатков. Возможно, Зоя не всякий раз сознательно подводила к этому, но тогда уж из какого-нибудь возражения мужа у нее непременно загоралось негодование на преисполненность Милованова сознанием собственной исключительности. Сейчас Зое и не нужно было долго вывертываться в поисках проторенной дорожки.
– А ты, Ваня, художником себя называешь, - заговорила она с не определившейся еще угрозой, но уже неприятным Милованову тоном.
– Какой ты художник! Посмотри на лес, на дорогу, на все эти деревеньки. Вот истинное. А у тебя? Где в твоих картинах душевное? У тебя, например, грибы. Начнешь грибы изображать, да и покончить никак не можешь. Грибы маленькие и большие. Грибы реалистические и грибы фантастические. Мол, серия. А смысл какой? Одна форма. Гриб у тебя получается, если можно так выразиться, бесчеловечный, бессодержательный он, стоит на переднем плане картины без какого-либо отношения к миру подлинных чувств и проблем. Хотя, конечно, выписан мастерски. Но - одна форма.