Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Не возвращайтесь по своим следам
Шрифт:

— Призываем тебя в Сообщество. Ты нам нужен. Время надо поворачивать.

И вышел. Работяги продолжали стучать и ругаться, Зернову же показалось, что настала абсолютная тишина, странная и пугающая.

* * *

Ну нет, — переживал он услышанное. — Пока вы где-то там взвешивали, судили да рядили, я тоже размышлял и выводы для себя сделал. Не стану я ввязываться в такое предприятие, явно весьма сомнительное; я примирился, я устроился, будущее мое спокойно — чего же ради?.. Ничего, обойдетесь и без меня; все равно у вас ничего не выйдет!

На этом можно было бы и вообще прекратить рассуждения на предложенную Сергеевым тему. Однако дух и воля — категории разные; счастлив тот, у кого они действуют согласно, но таких на свете никогда не бывало много, а остальным порой приходится сложно оттого, что они вот не хотят о чем-то думать, что-то переживать — а дух оказывается сильнее воли, и родит, и родит мысли, одну за другой, безостановочно, и хоть плачь — ничего с ним не поделаешь. Вот и у Зернова сейчас мысли разыгрались, и никак не получалось ввести их в рамки, и не мог он думать ни о чем другом, кроме второй жизни, и Сообщества, и всего того, что оно собиралось произвести с его, Зернова, помощью.

Странно, — убеждал себя Зернов — вторая жизнь как бы сама несет в себе семена своей гибели: она дает возможность использовать, не отвлекаясь,

все время, чтобы думать, и если кто-то жаждет думать об ее, второй жизни, уничтожении, — она этому нимало не препятствует… Но меня это не касается, нет. Ну да, пусть это можно назвать эгоизмом — но кто же враг самому себе? Мало кто готов закрыть грудью амбразуру, лечь на стреляющий пулемет. Во всяком случае, я не из таких. Что для меня лично значит возврат к тому течению времени, какое в прошлой жизни считали мы естественным, нормальным? А вот что: скорый рак и безусловную смерть. Выходит, я сам должен не только желать себе смерти — такой смерти, — но и что-то делать, чтобы она пришла; я, у которого сейчас — десятки лет второй жизни впереди, лет, в общем, достаточно безмятежных… Приятно, конечно, ощущать, что ты кому-то нужен, и, вероятно, очень нужен, иначе они, отказав однажды, не стали бы потом менять решение и звать меня. Приятно, да. Однако всякая приятность существует для тебя постольку лишь, поскольку ты жив; а когда я снова нелегко умру — черта ли мне будет с нее? Еще раз подвергнуться такой вот смерти — ради того, чтобы Наталья смогла еще раз переживать с Сергеевым свои двадцать счастливых лет? Ну, это их проблема, а не моя, вот пусть они и бьются, а я — увольте, я в стороне…

Такие мысли приходили, и даже еще и другие: а не было бы правильным, зная о том, что заговор зреет, сделать кое-что для его предотвращения? То есть физически сделать ничего нельзя, нет, но хотя бы словесно предупредить… Вот только кого? Зернов принялся было думать — кого мог бы он предупредить так, чтобы слова его возымели действие; но странно: вот об этом думалось как-то туго, неохотно, не конструктивно. Успело все-таки засесть глубоко уже тут, во второй жизни обретенное понимание того, что совершенный поступок — хотя бы то были лишь сказанные слова — несет воздаяние; потому что — если оказалась возможной жизнь вторая, то кто гарантирует что впереди не поджидает их и третья какая-нибудь, хотя бы и через новые миллиарды лет, но — поджидает… Нет, даже просто предупредить означало бы — вмешаться, а Зернов уже твердо решил не вмешиваться и из своего мира высовываться как можно реже: покой дороже.

Такие вот соображения возникали и гасли у него, пока он на трамвае, отсчитывавшем остановку за остановкой, катил куда-то на окраину, к черту на кулички, чтобы принять участие в читательской конференции, на которой — если исходить из сценария прошлой жизни — должны были обсуждаться книги, вышедшие (тогда) в этом году; главным образом книги из ею редакции, вот почему он в прошлый раз в этой конференции участвовал, и значит, и сейчас этого не избежать было. Что он там станет говорить и делать — об этом Зернов не думал, потому что ему слово для ну, назовем его так, — доклада дадут, естественно, в самом конце, когда выскажутся все прочие, а высказываться они станут (он помнил) подолгу, и окажется их немало, так что свободно можно было еще пожить в своем духовном парадизе, сидя недвижно в — опять-таки назовем его так — президиуме. На нужной остановке тело само выпросталось из трамвая, несколько человек уже поджидали Зернова на остановке, окружили его и неторопливо пошли к зданию Дома культуры, где и следовало произойти мероприятию. К ним понемногу приставали и другие, так что к стеклянному подъезду они подошли уже плотной группой, сопровождающие, немного даже толкаясь, проникли в дверь, кто-то придержал ее, и Зернов вошел спокойно, в одиночестве. Люди толпились у гардероба, отдавая свои плащи и зонтики (погода была мерзкой, не летней совершенно), но не все — кто-то терпеливо поджидал в сторонке, а сбоку, где стояло несколько шахматных столиков, двое играли, погруженные в эндшпильные размышления, — эти, видимо, к конференции отношения не имели, Зернов сразу понял это, подойдя к столику и окинув взглядом позицию: когда-то он играл в шахматы в силу второй категории и полагал, что и сейчас может разобраться в обстановке на шестидесяти четырех полях. Из игроков один был взрослым, другой — еще мальчиком совсем, где-то во второй половине (в начальной, значит) школьной поры. Зернов был из тех шахматных зрителей, кому трудно удержаться и не дать непрошеного совета; видимо, в прошлой жизни он так и сделал, потому что мальчик перевел взгляд с доски на него и уныло сказал: «Господи, ну сказали бы что-нибудь о погоде, не знаю о чем, но в шахматах-то вы что понимаете?» Зернов слегка оскорбился: «Ну уж как-нибудь не меньше твоего». То была сегодняшняя речь, не тогдашняя, тогда обошлось без обид. Мальчик сказал: «Я двадцать лет был чемпионом мира, и не так давно перестал, и ничего не забыл; так что не надо советовать, прошу вас». Зернов смутился и отошел, потому что подоспел уже директор Дома культуры — вести его в свой кабинет, чтобы там раздеться, поговорить еще немножко и потом уже пройти на сцену и оказаться там в тот миг, когда участники сомкнутыми рядами повалят в двери и начнут неторопливо занимать места. Да, неудобно, — думал Зернов, — и странно как-то: вокруг полно всяких мальчиков и девочек, и ты по привычке смотришь на них с высоты своего возраста, подсознательно ощущая: из вас-то еще неизвестно что выйдет, а я — уже состоявшееся явление, так что извольте оказывать респект… А на самом деле сейчас получается так, что из этих мальчиков-девочек все уже кем-то были, один — чемпионом мира, другой, может быть, — высокого ранга политиком, вплоть до… третий — всем известным артистом, предположим, или врачом-чудотворцем, или в свое время первым в мире на Марс высадился… Нет, скверно без информации, скверно, — привычно подумал он о себе, но мысль дала маленький сбой и он представил вдруг иначе: ну а им-то каково? Им, вернее — тем из них, кто помнит, кем был, каких высот достигал, какие чувства пробуждал, — и вот все прошло, и далеко, далеко не все об этом знают; нет, в прошлой жизни все же справедливее было, — невольно признал Зернов, раздеваясь в кабинете; тогда, если ты и переставал своим делом заниматься — на пенсию, допустим, уходил, или же, как и всякого чемпиона, тебя раньше или позже кто-то другой осиливал, — все равно люди помнили, кем ты был, и ценили, и по-старому уважали, так что плодами ты продолжал пользоваться; а теперь вот — ничего подобного… Нет, несправедливо все же… Но дальше думать об этом не пришлось, потому что в зале уже закончили рассаживаться и внимание возникло на лицах, директор дома культуры уже стоял за столом, открывая (в прошлом закрывая) мероприятие, и уже торопился на трибуну первый из обсуждантов.

Интересно, о чем они сейчас-то говорить будут? — Зернов оглянулся. — Народ все более пенсионного возраста, хотя вон тот, задний правый угол — там, наоборот, все молодежь сгруппировалась. Все-таки память не идеальна: плохо помню, что тогда было… Но не о книгах же, в самом деле, сейчас рассуждать: пройдет полгода — и ни одной из них не останется в жизни, все исчезнут… Хотя — говорить-то и тогда можно будет, хвалить или ругать, вот что-то исправить — это нет, этого уже никак не получится… Да, так о чем он?

На трибуне сейчас утвердился человек в уже весьма серьезном возрасте, с

хорошей выправкой, — видимо отставник, — зычным голосом. Выговаривая слова, он закидывал голову, как делают это, подавая команду. Но речь, — сразу понял Зернов, — не о книгах шла; совсем другое сейчас интересовало.

— Странные у нас ведутся разговоры, — так начал оратор. — Жизнь кому-то не нравится, перекроить ее хотят, перевернуть, пустить задом наперед. И ведет эти разговоры в основном молодежь, я даже и здесь слышал такие реплики — вот только что, перед тем как в зал войти. Я считаю, товарищи, что следует таким разговорам дать надлежащую оценку и сделать выводы. Потому что если сейчас в этой жизни дана нам свобода говорить и думать что хотим, независимо от реальных действий, то это вовсе не надо понимать так, что действительно можно говорить что хочешь, что на ум взбредет; чувство ответственности надо сохранять, товарищи, во все времена и во всех условиях, независимо от того, какая это жизнь: первая или вторая. Они говорят, что надо вернуться к прошлому течению времени. Как прикажете это оценивать? Прежде всего, это стремление глубоко эгоистично. Они ведь, молодые, свою жизнь прожили, и нередко — долгую, полную всяких событий и интереса. Теперь им пора уже, как говорится, о душе думать. И это им не нравится. Смотрите, что получается: свою первую жизнь прожили они полностью, и уже почти всю вторую — тоже. Понравилось, видите ли, и вот они уже — будем называть вещи своими именами — претендуют на третью! Не многого ли хотят молодые товарищи, наши, так сказать, предшественники? А почему бы им не подумать о нас? У нас в первой нашей жизни тоже было всего немало, и пользы мы обществу принесли, полагаю, не меньше ихнего, и в этом мы, допустим, равны; но вот сейчас все мы, наше поколение, вернулись во вторую жизнь лишь недавно, только-только успели ее, как говорится, распробовать — и что же, нам все повернуть, и снова — ногами вперед? А мы тоже хотим свое прожить!..

Он перевел дух, прислушиваясь к аплодисментам. — И — ладно бы речь шла только о нас, — продолжал он, когда зал стих. — О тех, кто уже успел вернуться. Но давайте подумаем, товарищи, о тех, кто еще не пришел обратно в жизнь, кто еще только ждет своей очереди, лежит в могилах, в гробах или урнах; они что — хуже всех нас? Мы, выходит, заслужили, а они не заслужили? А почему? Кто тут судья — наша молодежь, тоскующая о прожитом? А о своих отцах-матерях, дедах, прадедах они думать и не хотят совсем? Нет, товарищи, это — недостойно, это не по-людски было бы, не по-нашему. Доброта должна быть и справедливость ко всем. Я не знаю, не берусь судить, можно ли вообще снова время повернуть или нельзя, но ведь и не в этом даже дело, а в умонастроениях, в отношении одних людей к другим! Я за справедливость, товарищи, против себялюбия, и я говорю: разговоры эти надо прекратить! Учтите, товарищи нынешние молодые: мы ведь тоже помолодеем, так что мы тогда о вас думать будем? Или вам это все равно?..

Интересно, — удивился Зернов, слушая речь. — Я-то думал, что это — вопрос келейный, обсуждается только в закрытых кругах, а тут пожалуйста — публичная, так сказать, дискуссия… Любопытно: это только в наше время так происходит или же на всем протяжении второй жизни они велись? Если и правда попытки были, то наверняка это всегда людей интересовало… Но прав этот старик, совершенно прав, я думаю, и не вижу, что вот этот молодой сможет ему возразить: ишь как спешит, прямо бегом к трибуне…

— Об отцах, вы сказали, — уже начал тем временем молодой. — Да нет, мы, пожалуй, о них больше, чем о себе, думаем! И о дедах, если угодно. Вы о жизни говорите, как будто бы она с самого начала есть благо, с начала до конца. Отец мой уже вернулся, он сейчас, как говорится, в расцвете сил… Знаете, что он мне потихоньку сказал недавно? А вот что: «Жалко, Сережа, что в прошлой жизни пил я мало. А то сейчас керосинил бы по-страшному». — «Почему, папа?» — «Да потому, что чем дальше, тем ближе подходит время в лагеря собираться, и там — много, много лет… А не хочется в лагеря, сынок, мне и тех, из прошлой жизни, на десять других жизней хватило бы — но куда деться, придется ведь идти, если дал мир такой крен… И ладно, я еще знаю, что выйду, уже молодым, студентиком, но выйду… Но как подумаю о твоем деде — он ведь там и вернется в жизнь, уже в других, в тридцатых годах, — вернее, возвратится-то в сорок девятом, он тогда в лагере в больничке умер, но отбудет ведь все до самого тридцать седьмого…» Вот такой был разговор, товарищ предыдущий оратор, и вот куда идет вторая жизнь наша разлюбезная. Как же вы хотите, чтобы я своему отцу и деду еще раз пожелал все это пережить? Да я все сделаю, чтобы спали они спокойно и через ужас этот больше не проходили…

— Да не все же по лагерям сидели! — крикнули из зала.

— Не все, точно. Были и другие. Те, кто сажал. Но если бы мой, скажем, отец был среди тех, кто сажал — я бы вдвойне ему не пожелал заново это пережить, неужели не понятно? А сам он, вернувшись и узнав все, что мы теперь знаем, помним, потому что пусть и ушли времена, когда открыто, с цифрами и фактами все говорилось, пусть ушли — но память-то осталась, и мы это помним, и вам, недавно вернувшимся и не знавшим, мы вам все это передаем точно, так что и вы знаете… Ну, можно сказать, конечно: не только не все сидели, но и не все сажали. Не все. Были и просто такие, кто с голода мер и в тридцатых годах, и не в тридцатых, — да мало ли что было, вы сами все знаете. Надо ли возвращаться к такому? А ведь только туда вторая жизнь и идет, она иначе не может, возвращаемся ведь не куда попало, а по своим, по своим собственным старым следам…

Ну и дела, — думал Зернов почти весело. — Куда же это я попал: на конференцию Сообщества, что ли? Впечатление такое, что у всех поголовно здесь вторая память есть, у большинства, во всяком случае, а не у единиц… Странно все это, однако же, интересно, сомнений нет. Ну а этот что скажет?..

Новый на трибуне принадлежал опять-таки к старикам, был даже куда старше первого, и голос соответствовал — звучал, как надтреснутый колокол. Но говорил он не менее убежденно:

— Куда мы идем, спросил молодой человек? Куда он — не знаю, а о себе могу сказать. Вот тут, в зале, сидит Пелагея Петровна. Кто такая? Да моя жена. Не так давно еще вдова, а сейчас снова жена. И предстоит нам с нею прожить в ладу, любви и согласии до самого сорок четвертого года, когда судьба свела нас на Втором Белорусском и с тех пор так и не разлучала… Отдам я это, как думаете? Куда еще я иду? Да к святому времени иду, молодой мой товарищ; ко времени единодушия, единомыслия и единодействия всего нашего народа: к Великой Отечественной! Из деревни, в которой я родился и куда мне в будущем, когда война уже пройдет, предстоит вернуться — из деревни нашей более сорока человек с войны не вернулось — и зрелых мужиков, но больше всего — таких, каким я был, молодых. На войне остались. Это не считая тех, кто пораньше вернется, кто в прошлой жизни уже после войны — от старых ран и контузий… Да, это недоброе дело — война, но наша была справедливой, и выйдем мы опять к двадцать второму июня сорок первого к своим государственным границам, выгнав врага, и станем нерушимо, и уж не отступим. А ребята наши молодые уже не гибнуть, а воскресать будут и вернутся все как один домой, к матерям, к нашим девушкам… Нет, я за эту жизнь, и если в ней что-то мне не нравится, то одно только: что после сорок четвертого мне с Полюшкой-Полей уже не встретиться будет, хотя помнить я ее все равно буду до самого своего конца… Нет, надо о тех думать, кто молодыми погибли; молодыми они и вернутся, и недолгой будет их вторая жизнь — но пусть же еще хоть немного погуляют за то, что в прошлой жизни они не по своей вине не догуляли…

Поделиться с друзьями: