Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Не знает заката

Столяров Андрей

Шрифт:

Так я твердил себе, торопясь сначала по переулку, а потом, свернув из него, – по набережной Невы, ведущей к университету. Я твердил это непрерывно, и, кажется, за те четверть часа, которые потребовались, чтобы дойти, мне в самом деле удалось обрести спокойствие. Во всяком случае, на подходе к главному корпусу, я уже не бежал, и надеялся также, что не выгляжу чересчур возбужденным.

Загадочный эпизод в кафе размывался в сознании.

Я был этому рад.

Тем более, что до очередного шага в Сумеречную страну мне оставалось совсем немного.

Следующий час был, вероятно, самым напряженным в моей жизни. Сергей Маревин, точнее – Сергей Валентинович, поскольку ему было уже явно за пятьдесят, как и Маша, оказался человеком весьма занятым. У него с утра, как он вскользь пояснил, уже была пара лекций на филологическом факультете, потом – заседание кафедры, где обсуждались вопросы, «я думаю, вам совершенно не интересные», а ровно в четыре у него начинался коллоквиум в Институте культуры, и он должен был там присутствовать как участник.

Правда, у меня сложилось внятное ощущение, что если лекции на филфаке и заседание кафедры были реальностью, по крайней мере выглядело это вполне убедительно, то коллоквиум, чему бы он посвящен ни был, представляет собой мероприятие в известной степени эфемерное. Я бы, разумеется, не стал утверждать, что он вовсе не был на сегодня назначен, но вот обязательность участия в нем Сергея Валентиновича была, вероятно, преувеличена. Во всяком случае, ни о каком коллоквиуме Сергей Валентинович больше не вспоминал, никуда не спешил, на часы не поглядывал, и, хотя ехать до Института культуры, по моим представлениям, было достаточно далеко, расстались мы с ним, когда этот самый коллоквиум уже должен был быть в разгаре. Скорее всего, это была просто «отмазка». Сергей Валентинович, вероятно, хотел иметь повод уйти, если бы наш разговор ему не понравился.

И было еще одно интересное обстоятельство.

Едва Сергей Валентинович произнес первые фразы: ну, что-то вежливое, насчет того, что очень рад со мной познакомиться, как я тут же узнал голос, который звучал на пленке в кабинете Бориса: чуть задыхающийся, приподнятый, торопливый, с какими-то гипнотизирующими интонациями. Голос, которому невозможно противиться.

Кстати, от кофе Сергей Валентинович, категорически отказался. Объяснил, что у него уже в горле стоит этот вкус. А давайте мы с вами лучше чуть-чуть пройдемся. Так редко бывает, чтобы удалось просто пройтись по городу. Погуляем немного, заодно и поговорим.

В результате ни в какое кафе мы с ним не пошли, а бесцельно, как праздношатающиеся, двинулись по василеостровским линиям. Сначала миновали Вторую, выглядящую со своими глухими заборами как-то провинциально, а затем, выйдя на Малый проспект, добрались до Пятнадцатой. Словом, по тем же местам, где я только что шел. Совпадение, показавшееся мне очень многозначительным.

А напряженным этот час разговора стал потому, что немедленно и со страшной силой дал знать о себе «синдром лектора», о котором упоминала Маша. Начало, впрочем, было вполне разумным. Сергей Валентинович, приветливо поглядывая на меня, сказал, что лично ему идея такого дискуссионного Клуба представлялась очень полезной. Интеллигенции, вы уж простите, что я использую этот затертый термин, надо обязательно общаться между собой. От сугубой монологичности, являющейся наследием тоталитарных эпох, следует переходить к диалогу, предполагающему единство становящегося бытия. Бытие – это диалог, как писал Мартин Бубер. Диалог между человеком и богом, между человеком и миром, между человеком и другими людьми. Понять себя можно только сравнивая свою личность с чем-то иным. Кстати, об этом же и примерно тогда же писал Михаил Бахтин.

– Вы, наверное, понимаете, что я имею в виду? – спросил он.

Разумеется, я его понимал. Проблема трансперсональных коммуникаций считалась у нас в группе одной из наиболее актуальных. Какой смысл неделями и месяцами нарабатывать аналитические концепты, оснащать их материалом, оттачивать формулировки, если потом не удается объяснить это даже друг другу. Я уж не говорю об администрации правительства или президента. В прошлом году Борис, достав где-то денег, даже провел специальный семинар по этому поводу. В результате появились так называемые «протоколы общения», то есть формализованные коннекты для «двоек», «троек», «четверок», групп с неопределенной численностью. Так что, данное замечание было мне чрезвычайно близко.

Однако далее Сергей Валентинович взмахнул рукой и повлек меня вдоль домов, выровненных, как в строю.

– Только не следует замыкаться на внешнем уровне диалога, – сказал он. – Нельзя ограничивать «речь» только личностью, обществом или государством. Диалог должен быть непременно развернут на всю онтологическую глубину. Трансцендентная составляющая его, вероятно, самая важная. Вспомните, хотя бы, с чего начинался в России Серебряный век? Ну, конечно, реформы 1861-го и последующих годов – как всегда немного корявые, но иными реформы в России, по-видимому, не бывают. Ну, конечно, великолепное образование: все эти наши университеты, курсы, школы, училища… Кстати, знаете, это не очень умно было придумано, что гимназии разделили тогда на реальные и классические. «Реалисты», как их называли, изучали технику, естественную науки, основы профессий, ну а «классиков», извините, травили древнегреческим языком, латынью, французским… Ну и очень много было литературы… Государство, общество получили тогда колоссальный толчок… И все-таки знаете, что? Не это главное… Вот, в университете, неподалеку отсюда, в Петровском зале, выступал тогда Владимир Сергеевич Соловьев. А за некоторое время до этого там защищал диссертацию Чернышевский. Вы наверное, помните – она была исключительно материалистическая… И вот уже ближе к семидесятым годам, выступает Владимир Сергеевич Соловьев, и лекция у него называется «Критика позитивизма». «Критика материализма», если перевести на современный язык. И вот знаете, что? Студенты заранее договорились, что этому профессору-ретрограду они устроят обструкцию. Они будут шикать, они будут кричать, мяукать, пищать, потому что кто ж это осмеливается рассуждать об идеализме на естественных факультетах. Как же, век просвещения, царство науки, логическая картина мира!.. Учтите еще, это – первая лекция, на первом курсе. А на математическом факультете весь первый год изучали исключительно философию… Ну и Владимир Сергеевич начинает доказывать, что идеализм, это единственное учение, в котором есть смысл. Почти три часа говорил. И, что самое интересное, те же студенты вместо обструкции встали по завершении и начали ему аплодировать. Вот когда открылось новое время… Потом они протрезвели, конечно, один из них, по фамилии Никифоров, кажется, подошел к Владимиру Соловьеву и говорит: «Вы, господин профессор, наверное, не читали по атеизму таких-то книг? Я вам их дам». Это он говорит Владимиру Соловьеву! А Владимир Сергеевич ему отвечает: «Дорогой коллега, ваш список очень уж примитивный, есть гораздо более серьезные работы по этой теме. Лучше уж я дам вам свой список»… Вот эта лекция и положила начало тому, что в конце XIX столетия русская интеллигенция перестает быть сугубо атеистической. Она начинает задумываться о том, что называется «религиозно-мистическим отношением к миру». Это больше уже не кажется глупостью. Хотя мне, например, в нашей в школе казалось, что в церковь ходят одни дураки. Но ведь точно так же думала и интеллигенция шестидесятых – семидесятых годов. Религия – это что-то для темных народных масс, которые надо переубедить, как-то переучить, прокламацию надо такую составить. Один из зачинателей русского декадентства, Николай Минский, забавно рассказывал; он был народник, а идея у народников была очень простая: составить, знаете, такую таблицу социальной несправедливости, предъявить крестьянам, и – все, революция. И вот эту прокламацию они приносят крестьянину, а крестьянину это, оказывается, не интересно. И вот тогда тот же Николай Минский задумывается: почему это глупого сельского попика, который с трудом связывает несколько фраз, крестьянин слушает и ему верит, а абсолютно точную, абсолютно верную прокламацию, которая представляет собой азбуку социальных наук, слушать не хочет? И ответ был тоже простой. Эта самая таблица социальной несправедливости говорит о том, что требуется для жизни земной, требуется для тела, а сельский попик, пусть даже косноязычный, говорит о жизни предвечной. Вы понимаете, сельский попик, на самом деле, обращался к культурной основе нации – к слову, которое есть плоть божественного начала. И крестьянин-то это чувствовал… Весь Серебряный век начинается именно с этого религиозно-мистического осознания мира, с того, что по-новому начинает восприниматься русская классика. Ну, вы почитайте хотя бы, что Белинский пишет о Достоевском, это – униженные, оскорбленные, сплошь социальная проблематика. А что тогда писали о Тютчеве? Впрочем, о Тютчеве в те времена вообще не писали. Он в этих координатах был не понятен. Это опять же Владимир Сергеевич Соловьев первый создает свое абсолютно гениальное исследование о нем. Исследование о Тютчеве и о Фете. А затем начинает задумываться – о чем, собственно, говорят Толстой, Достоевский? О социальной несправедливости? Разумеется. Но она же столь очевидна, столь бьет в глаза, что и говорить тут, в общем-то, не о чем. Основное у Толстого и Достоевского – совсем другое. Вот, скажем, Аким Волынский, который потом выпускал «Северный вестник», это где печатались Брюсов, Бальмонт, Гиппиус, Мережковский, вот он говорит: Мне смешны наши критики, которые утверждают, будто Достоевский удивительно глубокий психолог; как он верно изобразил психологию преступления. И задает элементарный вопрос. А откуда вы знаете, что он верно изобразил? Вы, что, старушек топором убивали? И дальше делает очень точное замечание. Да, говорит он, действительно, есть знание вне опыта. Если я сам старушек топором не лущил, то, как ни странно, судить о психологии преступника все же могу. Почему? Да потому что основы этого метафизического добра или зла заложены у меня в душе. Карл Юнг, ученик Фрейда, вы его, коллега, вероятно, читали, позже назвал это, извините за выражение, архетипом. Первичное знание, которое изначально присутствует в человеке. Ведь Достоевский велик не потому лишь, что говорит о Христе, он велик тем, что впервые, наверное, осознал суть всемирного зла, его природу, его огромную силу. Мы же были людьми наивными, точно так же, как эти симпатичные Белинский и Чернышевский. Мы точно так же, как они, полагали, что исправь общество – исправишь и человека, измени социальный ландшафт, и человек сразу же станет благообразным. Не станет, это неверно, в любом человеке живет тяга ко злу… Понимаете?.. Это гораздо серьезнее, чем раньше казалось… И вот я, разумеется, затрагиваю только страшную сторону гениальности, но вместе с тем, почему Толстой проигрывает по сравнению с Достоевским? Да потому что Толстой, все его выдающиеся романы заканчиваются оптимистически: Левин познал смысл жизни, Николай Ростов с княжной Марьей живут душа в душу, Пьер и Наташа – сплошная радость, как они понимают друг друга. И он был прав, Толстой, был прав, все образуется, он знает, что в жизни как-то все образуется. Но Достоевский был прав еще больше, потому что прозрел – ужасное, изначальное зло в нашей душе… Вот эта метафизическая основа литературы стала вдруг восприниматься обществом. Религия Толстого и Достоевского – главная тема начала века. Перестали говорить об униженных и оскорбленных,

сказали, что да, социальная проблематика, разумеется, необходима, зло, которое может быть устранено, должно быть устранено, однако это дело публицистики, а не литературы. Художник, писатель, философ все-таки говорит об ином…

Я был несколько ошарашен. Мы уже дошли до той самой голенастой трубы на Пятнадцатой линии, пересекли Средний проспект, загроможденный здесь кучами щебня, колотого асфальта, камня, песка, вышли к Большому, сверх всякой меры заполненному транспортом и людьми, и теперь двигались по нему в сторону Съездовской линии, а я до сих пор не мог вставить ни слова. Более того, я даже не представлял, как это сделать. Речь Сергея Валентиновича рождалась абсолютно свободно, точно низвержение водопада, питаемого множеством рек. Сквозь одну мысль немедленно проступала другая, а она, в свою очередь, подразумевала третью, четвертую, пятую, одиннадцатую, двенадцатую. Поток этот захлестывал с головой. К тому же, занимаясь прикладной аналитикой, я привык к концептуальному изложению материала. Это когда в самой разнородной фактуре все-таки присутствует некий внешний сюжет, понимаешь куда он движется, из чего вырастает, виден способ увязывания отдельных элементов между собой. Можно включиться почти в любой его точке, в крайнем случае – сориентироваться по крупным координатам. Здесь, однако, было не так. Здесь был сюжет внутренний, казалось, всплывающий откуда-то из темных глубин, тут же сам распаковывающийся, непредсказуемый, преображающийся на глазах. Будто осуществлялась поразившая меня когда-то идея о том что бог создал мир не единичным усилием, окончательно, далее предоставив его самому себе, а создает непрерывно, заново, в каждый данный момент, и каждый раз этот мир оказывается немного иным.

Сергей Валентинович истолковал мое замешательство по-своему.

– Вы, наверное, думаете какое отношение это имеет к нашему Клубу, к тому, что люди, в общем, думающие, в общем, образованные, несомненно симпатизирующие друг другу, иногда собираются вместе и разговаривают на разные темы? Самое непосредственное, коллега! Самое непосредственное!.. – Он подхватил меня под руку и вежливо повернул – опять-таки в переулок, где я уже проходил минут сорок назад. – Давайте, если вы не против, сюда. Меньше шума, меньше прохожих… А что касается вашего замечания, вы его не высказали, извините, но я вижу по вашим глазам, то я, пожалуй, отвечу на него таким образом. Мы все-таки живем в Петербурге. Вот Андрей Белый в своем романе, который, кажется, всю мифологию в себя вобрал, рассуждая о метафизике зла, говорит, что этот город в действительности – провокатор. Ну, скажем, священник Гапон, помните такого? Замечательный, между прочим, священник, со странностями, конечно, однако искренне верующий, желающий только счастья простому бедному человеку, и вот повел девятого января на площадь – с иконами, с хоругвями, как на праздник, с детьми пошли, потому что верили, и вот, знаете, в этих детей, в эти иконы стреляли… Конечно, в российском сознании, исторически, царь есть образ отца, может и наказать… Но стрелять в детей, в иконы стрелять… Это как бы вечное повторение зла… И потом этого Гапона, несчастного, его же убивают за это… В Озерках, кажется, зверски, на заброшенной даче, фактически, ни за что: не был он, скорее всего, связан с полицией… Еще одно страшное произведение Петербурга… И вот было осознано главное: зло не только в обществе, оно – в человеке, оно не в социальном строе, оно – в наших душах… Такое трезвое реалистическое понимание… Извините за парадокс… Было признано: существует необыкновенная привлекательность зла. Не зря Достоевский писал: «Широк человек, я бы его сузил». А почему широк? А потому что мне ведом как идеал Мадонны, я туда всем сердцем стремлюсь – к добру, к свету, к любви, но мне также ведом и идеал Содома, и к этому черному идеалу я тоже невольно стремлюсь. Темный умопомрачительный хаос, который вопреки нашей воле выплескивается наружу. Когда убивают, поджигают автомобили, грабят, взрывают… Впрочем, это примитивное зло. А вот помните Передонова, это у Федора Соллогуба: мелкий пакостник, там – обои сорвать со стен, плюнуть куда-нибудь. Если он видит что-то красивое, его всего передергивает. Вот это и есть внутренний состав зла. В него так пристально вглядывается Соллогуб, вглядывается Блок. Что пишет Михаил Гершензон? Был такой критик, начало века, очень активный. Он пишет: «Пушкин знал все». То есть, Пушкин знал это зло, но показывал нам лишь его контуры. Он не представил зло со всей его полнотой. И вот, что дальше: «Андрей Белый уже предъявил его нам в своей первоначальной сути». То есть, Андрей Белый показал зло непосредственно. А Блок чуть позже заметит: «Гений – это искренность». И потому напишет: «Не таюсь я перед вами, / Посмотрите на меня: / Я стою среди пожарищ, / Обожженный языками / Преисподнего огня»… Страшное демоническое начало, из-за чего Арсений Тарковский сказал, что не любит второго и третьего тома Блока, слишком много там дьявольского, потустороннего. Но вот это Блок показал. Он заглянул в этот ужас и показал, что это в нас есть… И вот сейчас новый век, более трезвый, более прагматический, и вот опять возникают эти, казалось бы, умершие утопии: что мы создадим прекрасный общественный строй, промышленность будет у нас, банки будут работать, рыночная экономика, мы все от этого станем лучше. Да нет, конечно же, нет! Ну, построим один завод, второй, третий, четвертый… Остановиться нельзя, производство должно расти. И ничего не получится. Ведь надо сделать счастливым не общество, а человека, вот этого человека – ребенка, соседа, девушку, с который вы, возможно, встречаетесь. Причем здесь «деловая активность»? Чтобы отдельный человек был счастлив. Это ведь труднее всего. Я, например, сообразил это только недавно. Вдруг понял, почему не люблю эту внешне так привлекательную идею, что человек должен приносить пользу обществу. Мне уже в десятом классе, она не нравилась. Я только не мог ничего ей противопоставить. А тут вдруг понял, что мне не нравится само слово «польза». Кстати, в христианстве этого слова нет. Там другой принцип: «пожертвуй собой ради других». Словечко «польза» просто убийственно. Потому что тогда вот эта уборщица, которая подметает в аудиториях, приносит пользы, конечно, меньше, чем я, читающий здесь курс лекций. А тот, кто строит завод, полезней того, кто пишет стихи… Идея пользы плоха тем, что она исчислима. Всегда можно сказать, что тот приносит пользы больше, чем этот. Мы начинаем сортировать людей. Это доведенное до абсурда эхо просвещенческого рационализма. Из него, между прочим, и вырастал Петербург. Не случайно это был город чиновников. «Империя каталогов», как писал маркиз де Кюстин. Но вот что тут удивительно. Петр, не знаю уж по какому наитию, но буквально с первого дня начинает приглашать сюда художников, музыкантов, ученых. Это помимо инженеров и практиков. И сугубо рационалистическое начало вдруг приобретает высокий отсвет искусства. Рождается российская интеллигенция, какой ни в одной стране больше не было. Художники, поэты, писатели, композиторы. Они, знаете, будто «снимают» эту темную силу. Как бы эту интеллигенцию ни уничтожали, тоненькая ведь такая прослойка, она все равно, все равно возрождалась. Наверное, самим духом города. Вот этот Тучков мост, прекрасный, этот Пушкинский дом, ступеньки эти к воде… Быть может, наша единственная надежда… Клуб, где мы собираемся… Ведь после каждой встречи, после каждого заседания становишься немного иным… «Снимается» эта темная сила…

Мы остановились неподалеку от стеклобетонной коробки метро. Близился конец рабочего дня, и по ступеням, ведущим ко входу, медленно, шаг за шагом, вздымалась густая, в три колонны толпа. Будто паломники, карабкающиеся на пирамиду.

Сергей Валентинович на прощанье кивнул.

– Был рад познакомиться… По-моему, мы очень плодотворно поговорили… А что касается Клуба – ужасная, конечно, трагедия… И между прочим, я на другое утро был совершенно разбитый… Наверное – в атмосфере… Магнитные бури какие-нибудь… Вообще, знаете, я так вам скажу. У человека в жизни могут быть только три несчастья. Это – смерть, болезнь и богатство. Повезло тому, кто сумел избежать всех трех…

И он еще раз приветливо помахал рукой – от серого металлического ограждения, за которым скапливались желающие войти.

Хорошо, что до следующей встречи у меня опять было около получаса. Я, по крайней мере, мог отдышаться, придти в себя, немного собраться с мыслями. Правда, собирать мне было особенно нечего. Сергей Валентинович поверг меня в некоторую растерянность. Нельзя сказать, чтобы я до сих пор не имел дела с метафизическим восприятием мира, напротив, главное, как мне казалось, преимущество нашей группы перед другими, заключалось именно в том, что мы почти всегда строили свою аналитику, исходя, хотя бы интуитивно, из каких-то метафизических основ бытия. Мы, хотя бы подсознательно, ощущали, что все наши красивые концептуальные наработки, все наши стратегии, все наше сценирование, якобы опирающееся на объективные исторические закономерности, на самом деле вырастают «из ничего», из аксиоматической пустоты, из смыслового вакуума, где действует принцип неопределенности. Объективность наших построений кажущаяся, конвенциональная, тот же принцип «модельного знания», распространенный, однако, на всю Вселенную. Мир ведь объективен только на обывательский взгляд, стоит в него всмотреться чуть-чуть внимательнее, и он тут же расплывается в тумане интерпретаций. Он действительно вырастает из бесплотного «ничего» и уходит в трансцендентное «нечто». Вразумителен он лишь в своей обозримой, «очеловеченной» части, там, где мы ограничиваем его условными разметками аксиом. Это как с правилами движения на дорогах: пока ты едешь, ты обязан их соблюдать; остановил машину, шагнул за обочину – все, тут уже другие правила, другие законы. Мне это было понятно. Более того, когда в прошлом году мы совместно с Аннет разрабатывали для Федеральной программы книгоиздания концепт «единого чтения», то мотивировал я этот концепт, ни много ни мало, как архетипическим резонансом: врожденные психические структуры, существование которых предположил Карл Юнг, соответственно – врожденное знание, связанное со вселенским универсализмом, типологическое выражение этого знания в мифах, легендах, сказаниях, старая и новая классика как эхо древних космогонических представлений. Чушь, скорее всего. Не думаю, чтобы кто-нибудь из чиновников, подготавливавших решение, понял, что я имею в виду. Да этого и не требовалось.

Поделиться с друзьями: