Не знаю
Шрифт:
– Ну что ж, – покряхтывая, сказала матушка моя, Кривая Нина Григорьевна. – Не МГУ, конечно…
В семидесятые, ближе к восьмидесятым, я был во главе, кажется, одной из самых шумных и резонансных литературных стай. Мне принадлежало авторство самого называния нас – «сорокалетние». То была общность, согласие, казалось, идей и координат, литературное братство. Не цифра-возраст, но середина линии, эйдос расцвета виделся в этом самоназвании. Энергия – не протеста, но самой жизни. Впрочем, достаточно быстро все было упрощено и уплощено до понятия «поколение», хотя, строго говоря, что такое поколение? В каждом поколении есть всё. Условная совершенно категория. Идеи наши, описываемые со стороны, изменялись до неузнаваемости. Но да бог с ними, понятно, нужно же всё закомпоновать, к чему-то отнести, классифицировать. Фокус на частную жизнь и лирику, герой – приверженец «дворничества» и иных идеологий ухода из социальной жизни – вот что нам приписывалось. Битвы разыгрывались на страницах литературных газет и модного «Культобоза».
Вот подшивки тех газет за несколько лет, вон в том углу, слева, за книжным шкафом. Почти превратились в пыль. Или то не они? Другие, скопившиеся за годы пресловутой перестройки, когда я вдруг оказался один в поле воин, не у дел среди «своих» и подавно не свой среди чужих, порвав с теми и с этими, выйдя из всех и всяческих партий и группировок, без чего не существует писательская кухня, на которой вечно белая роза дружит против красной, а красная – против серо-буро-малиновой, и значение имеет тон, каким Н. поздоровался с М. или вовсе не поздоровался. К тому моменту, правда, высоты уже были за мной, круговую оборону я держал с хорошо укрепленных позиций. Здесь была и должность в Союзе, и докторская, защищенная тоже с боем, вопреки некоторым академическим бонзам, и кафедра в том самом институте, и репутация среди тех самых фамилий, и богатая библиография, которую всегда можно было швырнуть в лицо тем, кто разевал рот со жлобским: «Да ты кто такой?!» Да вот кто я такой – тысячи публикаций, сотни студентов и учеников-поклонников, десятки книг напечатаны, некоторые переведены на иностранные языки, в основном контрабандой, кстати. Накося выкуси.
Тут как раз случился и переезд в эту квартиру – в известном доме в самом центре, в знаковом месте. Это была победа.
Вскоре после переезда однажды вечером раздался телефонный звонок – в трубке незнакомый картавый голос с акцентом. Переводчица из крупного французского издательства просит о встрече, хочет работать над переводом моего романа. Она сейчас в Москве, да, хорошо бы встретиться, вполне удобно, если это будет у меня дома. Престижная квартира сразу пригодилась – я тогда подумал об этом, хотя, казалось бы, подобные вещи никак не должны меня волновать. Зато они сильно и откровенно волновали Лёлечку. Она достала какие-то скатерти, вышитые салфетки своей матери, еще какую-то вышитую кружевную и хрустальную дребедень, мельхиоровые вилки, оставшиеся от Кривой, сервиз, на который ушел, кажется, весь мой последний гонорар… Переводчица-француженка оказалась небольшой аккуратной дамой средних лет, но совершенно седой, с очень сдержанными, никак не галльскими манерами. Лёлечкина сервировка и салфетки ее умилили. Это же hand made, о-ля-ля, это очень дорого стоит. Вы могли бы быть миллионершей, мадам, если бы брали заказы на подобную работу…
Салфетки в сторону, мы здесь, чтобы работать над текстом. Я не знаю французского, но Лили действительно хорошо знает русский. Конечно же, ее бабушка из Одессы. Поразительный, сложный, тонкий процесс – перевода не слов, но чувств и образов одного языка на другой. Как Набоков переводил Пушкина? Впрочем, там одних комментариев на толстенный том – так и переводил. Не больно-то я доверяю в принципе искусству перевода: только в какой-то степени он возможен, не до конца, не до самого нутра. Как переведешь на какой-нибудь французский или там английский слово «хмарь»? Даже «метель» по-хорошему не переводима – словари дают вьюгу, бурю, снегопад… а это все не то. А «размашистый шаг»? Или тем паче «размашистый слог»? Никак не переведешь. «Взор» – чем отличается от «взгляда»? Или испанское слово ilusion – что-то среднее между «вдохновением» и «иллюзиями». Desilusionado – «разочарованный», а буквально – «лишенный иллюзий». И так далее, так далее…
Мы готовили роман к участию в престижной премии специально для иностранных авторов, переведенных на французский язык. Лили работала методично, скрупулезно, я проникся уважением, каким-то даже пиететом к ней и ее труду. Иногда мне казалось, что роман, который предстанет перед жюри конкурса, будет уже, скорее, ее произведением, чем моим. Зимой восемьдесят седьмого года я отправился в Париж, на церемонию. Предварительные этапы были успешно пройдены, в декабре. Аккурат накануне Нового года должно было состояться само вручение премии – со вскрытием конвертов на глазах у зала, как на знаменитом киношном фестивале. И-и-и-и… Гран-при-и-и получа-а-а-а-ает…
Среди номинантов оказался соотечественник, один из бывших «сорокалетних», к этому времени распавшихся и сухо здоровавшихся друг с другом при встрече. Вражды, впрочем, не было. Этот Володя всегда был одним из наиболее спокойных, что называется, приятных людей в нашем писательском улье – открытый, незлобивый. Он приехал в Москву, как и я, из одного из городов
Черноземья, автором небольшой, довольно неловкой книжицы рассказов. Поступил учиться в институт, в котором я к тому времени уже преподавал, очень старался. Потом мелькал в авторах сценариев, переметнулся в ту сферу. Одно время мы жили неподалеку и даже наведывались друг к другу в гости. В основном мы к ним, так как Лёлечка, кроме вышитых салфеток, обычно мало что могла предложить гостям.Обстановка вечера действительно была весьма торжественная, дамы в вечерних платьях. У Володи нашелся элегантный смокинг и галстук-бабочка с крахмальной манишкой.
Премию получил он. Мне, однако, выдали что-то вроде второй премии и деньги. Странное было чувство – почти победы. Не совсем, но поражения. Думалось невольно: ну ладно, не в этот раз, но уж в следующий-то… и – что там за знакомства у Володи? Откуда смокинг? Кто его переводчик?..
По советским законам нам полагались какие-то проценты от процентов от процентов от суммы. Этих денег хватило на две хоккейные сумки подарков: сапоги, шубы, модные французские платья жене и дочери, бабы из делегации советовали – колготки, белье, мы поможем вам купить. Не дожидаясь отъезда всей группы, я попросил отправить меня домой, в Москву, раньше запланированного срока. Мы и так уж пробыли тут долго, насмотрелся я вашего Парижу.
В девяностые вышел другой мой роман, выстраданный, выверенный, зрелый, промаринованный по редакциям несколько лет. Он остался незамеченным и читателями, и критикой – утонул в потоке хлынувшей в ту эпоху обескураживающей желтизны вперемешку с извлеченными из подполья, из-под полы шедеврами и «шедеврами». «Лолита», Довлатов, Солженицын, Серебряный век, Шаламов – все без разбору обрушилось на читающую публику. Ныне живущие пишущие собратья всех мастей, чуя опасную конкуренцию со стороны диссидентства, а то и недоизданных классиков, толкаясь и собачась на ходу, рванули к средствам массовой информации, а там – и к новым кормушкам. Некая культовая поэтесса из протестных шестидесятников допущена была – сенсация – на телевидение. На просьбу прочесть из ненапечатанного чистосердечно призналась: «А у меня нет ненапечатанного, у меня все напечатано…» Окапывались в креслах ведущих на самом культурном телеканале, в жанре сценаристов для кино- и телепроизводства, седлали беспроигрышных классиков, становясь срочно набоково-, или солженицыно-, или, на худой конец, новыми пушкиноведами. Были те, кто зацепился надолго – и доныне, старцами уже, мелькают, мелькают уютно, сыто рассуждая, усыпляя…
Что же до моих первых книг – и прозы, и критики, – они вышли и были замечены еще тогда, в эпоху «сорокалетних». Мой лирический герой, лишь отчасти автобиографичный, жил свою холодноватую, парящую в духовной выси жизнь. Большой роман, написанный по следам первых любовей и драм, не брали в печать. Боялись эротизма и эгоистических, несоветских откровений героя. Зато все знали, шептались, ждали: когда же, кто же решится издать. Он расходился в машинописном виде, почти самиздатом.
Книга рассказов «Весенний лед» – о ранней юности, детстве, школе – была прямо-таки популярна. Особенно часто звонили дамочки, рыдая, благодарили за рассказ «Возвращение рыжего». А он был практически документальным: был у меня в детстве рыжий кот, есть даже по сию пору пара наших совместных фото… были где-то, во всяком случае. И произошла, действительно, с ним такая душещипательная история – с долгим отсутствием и счастливым возвращением.
Анна
2010 г., Москва
На фотографии (Федя еще не родился, на подходе) Кося – вчера только с помойки, уши вертолетом, тонкая шея, глаза двумя золотыми полтинниками, хвост посудомоечным ершиком – сидит рядом со мной на диване. Я чешу его за ушком.
И вот теперь Федя пошел в одиннадцатый класс, на подбородке у него едва завязался пух. А Косю мы вчера похоронили в коробке из-под роликов, под елкой, в дальнем углу дачного участка. Федя копал ямку. Сначала в извечной подростковой ленивой манере два раза ткнул в спрессованную почву и сообщил: «Не копается», – предоставляя мне лопату вместе с возможностью удостовериться… Но вдруг забрал инструмент назад, велел взять фонарь и стал по-мужицки, остервенело дербанить лопатой землю, плотно прошитую корнями, дробить и выдирать их. «Без Феденьки мы бы не справились», – нараспев, с плакальщицкими интонациями произнесла моя мама.
Она притащила этого кота семнадцать лет назад, в марте. Ему было недели три. «Значит, – сказала Лёлечка, – он родился в феврале, может, даже двадцать девятого числа, в Касьянов день». Так рыжий котенок стал Касьяном, Косей.
«У меня в детстве был очень похожий кот, почти такого цвета, – сказал отец. – Помнишь, рассказ у меня “Возвращение рыжего”, популярный был рассказ, да». Мать кивнула, она помнила, конечно. Я не читала.
Старушка Росита не простила его появления, ее отношения с хозяйкой никогда не стали вновь такими нежными, как были раньше. Ей, родившейся в этой семье династической кошке, присутствие рыжего плебея с помойки было противно. Толстая, холеная Росита, получившая свое имя за нежный розовый нос, а прозвище Посикушка за манеру мстительно писать на вышитые подушки, к концу жизни стала худой и тощей, с перистой шерстью, на лапе у нее завелась какая-то мокнущая болячка. После ее смерти Коська стал единственным ребенком в семье. Я-то всегда была взрослой. А ребенок Федя был только мой, не семейный.