Небит-Даг
Шрифт:
И, чтобы сдержать свое чувство, он вспоминает смешную историю о сборщиках тутового листа.
— Шелкопрядильные фабрики разводят шелковичных червей, откармливают их тутовым листом. План огромный, а у червей бескормица, черви голодают. И вот кто-то сказал директору фабрики, что в Небит-Даге целые бульвары тутовых деревьев, он и послал сюда своих людей. Они как саранча налетели. Что делать? Пришлось изгнать сборщиков из города. Это была настоящая битва нефти с шелком! Но что делать — нельзя же без листвы оставить наши бульвары…
Так мы идем по опустевшим улицам. Луна старательно светит. Балхан сверкает отрогами. Поэт рассказывает, какая там, в горах,
Когда так, при луне, идешь по новому городу, возникшему в пустыне, где нет ни разбойников, ни нищенствующих монахов, ни бродячих собак, ни слепоты, ни проказы, идешь по улицам-бульварам, как в Ялте в декабре, то думаешь о нашем удивительном мире. Мы привыкли к нему. Небит-Даг — свидетельство юности жизни на земле. Этот город нефтяников нужен всем, кто в нем живет, их семьям, детям, еще не рожденным поколениям, он потому так и хорош, что строили его люди, страстно желая, чтобы всем было лучше. Он простодушен и ясен — город, воздвигнутый на заре, как метеор из будущего, павший в пустыню где-то рядом с костями и черепками древней Нисы.
— Хотите отдохнуть? Устали?
Я подчиняюсь: он хозяин, и от лица этого города, этой луны, этих песков он ревностно следит за обеспеченностью гостя всем комфортом гостеприимства.
Рано утром он будит меня.
— Машина ждет.
— Куда поедем?
— В районы дальней разведки. «Барса-Гелмес» называется. Мрачное прозвище…
— Как перевести?
Берды Мурадович долго шепчет, складывает русские слова про себя, потом озаряется улыбкой, как школьник, решивший у доски задачу:
— «Пойдешь — не вернешься».
Видно, точнее не может быть перевода.
Поначалу дорога — асфальтовая стрела в песках. Асфальт заносит песком. Зыбкие орды песков — нечто живое: они легко переметывают через дорогу. Какая-то в них тысячелетняя кочевничья тоска. Белая палатка странно движется впереди на дороге. Подъезжаем ближе — это вроде азиатского паланкина от солнца над головой бульдозериста. Тяжелая машина грубо давит, теснит бархан, выползший на дорогу. А вот и рабочий с лопатой, его борьба с песчаными волнами, захлестывающими асфальт, отдает безнадежностью.
И пока мы едем в песках, пока сидим в знойный час в кружке дорожных рабочих — у каждого свой закоптелый конический чайник, — Берды Мурадович читает мне целую лекцию об источниках возникновения эоловых ветров, о способах борьбы с заносами, этой чумой туркменских нефтяников, о камышовых ажурных щитах, об озеленении барханов кустами тамариска, кандыма, черкеза. Рабочие угощают нас чаем, они-то знают, кто к ним подсел, но то же неуловимое достоинство в выпрямленных плечах: это все больше старики. Берды Мурадович успевает мне заметить весьма прозаично за разговором об эоловых ветрах:
— Кок-чай пьют без сахара.
Это чтоб гость не подумал плохого — что сахару пожалели.
И снова мы мчимся. Навстречу гусеничный тягач, зарываясь в песках, ползет на выручку аварийной машине. И голубое небо, и гребень бархана на краю полдня. Мы выходим из машины. Всего каких-нибудь сто метров по бархану, закрепленному кустарником, песок весь в следках лис. Вдоль шоссе по кустам тянется тропа верблюжьего каравана. Берды Мурадович досказывает мне, что не успел в Москве: конь грузнет тонкой ногой в песке, а вьючный верблюд шлепает своей
разлатой стопой. Именно шлепает и в то же время шествует. И старый поэт сдержанно улыбается, впервые связав, точно зарифмовав, два разноречивых понятия.— Смотрите.
И я увидел верблюда, выходившего из песков на асфальт. Он пересек шоссе в одиночку. Я поглядел вдаль — один за другим, растянувшись на два километра, шествовали верблюды. Их разлатые лапы шлепали среди ветвей кандыма, как будто в мертвых цветах, в бело-черных листочках, мелких, звездастых…
А потом мы свернули с асфальтовой дороги, и не стало ни бульдозеров, ни верблюдов — мы двигались со скоростью не более десяти километров в час настоящей пустынной целиной. Только однажды за целый день мы нагнали грузовик — он вез на промысел дойную корову. Наш шофер долго переговаривался из кабины в кабину с шофером грузовика, как лучше проехать. Машины шли рядом, без колеи, на параллельном курсе.
Следы дороги иногда угадывались в обрывках тросов, в рваных баллонах, в пустых бутылках, вросших в песок. Да еще изредка напоминал о себе трубопровод: из бархана выползала труба, грубо обмотанная паклей.
В полдень мы въехали в кочевое становище. Черные кибитки стояли в беспорядке, верблюды теснились у каменной колоды с водой. Я подивился легкости, с какой Берды Мурадович выпрыгнул из машины — он, видно, радовался возможности показать мне видения детства. Ведь он родился в прошлом столетии, и этот полдник кочевого аула у каменной колоды с водой был ему знаком, может быть, как самое первое, самое острое впечатление бытия.
Он ввел меня в кибитку. В ее полумраке сидел у очага почтенный аксакал. Из уважения к гостям он натянул поверх тюбетейки баранью папаху и дал знак женщине, чтобы нас угостили чаем.
И снова, страдая немотой, я слушал и не понимал разговора двух стариков, я только с изумлением установил для себя, что они — кочевник и поэт — похожи, как два брата.
— Он говорит, когда был маленький, здесь проходила железная дорога, — сказал мне Берды Мурадович.
В косой угол белого света, ослепительно означившего выход из кибитки, можно было увидеть малозаметную гряду песка — она отличалась прямизной линий от мягких полукружий зыбучих волн. Я вдруг узнал полотно железной дороги — пустое, как сама пустыня, без шпал, без рельсов…
— Куда вела эта железная дорога? И почему ее нет теперь?
— Выйдем из кибитки. Увидите.
Мы вышли. То, что я различил на горизонте, в пыльной поземке надвигавшейся песчаной бури, ошеломило меня, как только в детстве ошеломляли миражи фантастических книг: я увидел морской порт в пустыне. Там, за такырами, виднелись развалины глинобитных магазинов, угадывалась набережная, вся усыпанная черепками разбитых кувшинов, а в котловине перед набережной — тысячи вбитых в песок бревенчатых свай. Здесь, у исчезнувших причалов, когда-то стояли корабли под погрузкой. Здесь была жизнь…
— Это порт Михайловский, — сказал Берды Мурадович. — Когда-то шумно было в караван-сараях — народ, верблюды, товары. В гавани звенели якоря. Потом море ушло, отступило на тридцать километров. Не нужен порт, не нужна железная дорога. Ее повернули на Красноводск. Там теперь жизнь. Поедем как-нибудь туда?
Я вспомнил Омара Хайяма:
Нас не было и нет, а он сиял. И — будет! Исчезнем мы. А миру — хоть бы что…— Ну-ну, — осудил меня Берды Мурадович. — Какой вы впечатлительный, молодой человек.