Небо Голливуда
Шрифт:
В один прекрасный день 1966 года мать привела его во дворец на канале Принсессеграхт, к широкой парадной двери над тремя ступеньками из натурального камня, в белоснежный мраморный коридор с багряной ковровой дорожкой, в приемную залу, к резному бюро с львиными головами, возле которого стоял знатный пожилой мужчина в темно-синем костюме, с длинными пальцами, маникюром и в очках в золотой оправе. В глазах Томаса он выглядел бургомистром, серьезным, деловым человеком, а вовсе не мускулистым рыбаком, который выбрасывал гарпун, охотясь на китов.
«В те времена еще практиковалась охота на китов,
– пишет Грин, – приключение, приносившее славу и почести мужчинам с прищуренными глазами на задубелых лицах, выражавших презрение к полярным водам и гигантским кашалотам – плавающим складам, набитым полезными жирами и маслами».
Томас видел его и раньше. Несколько раз он стоял на другой стороне улицы напротив их дома на Лаан-Меердерфоорт, беседуя с матерью или бабушкой. Несмотря на самоуверенный вид, от него все же веяло каким-то испугом, словно он боялся ареста.
Далее Грин пишет о себе в третьем лице, как будто речь идет о другом человеке.
«– Том, – сказал он.
На лице мужчины сияла улыбка, а глаза пристально его изучали, словно он был врачом, а Томас пациентом.
Мать подтолкнула к утонченным „женским“ рукам, никогда не прикасавшимся к неводу или штурвалу. Том позволял себя толкать, не говоря ни слова и испытывая
– Ты похож на моего отца, – сказал мужчина.
Он говорил чудным довоенным голосом, с интонацией диктора. Мужчина четко выговаривал каждую букву.
Упершись пальцем в подбородок Томаса, он чуть запрокинул его голову. Томас позволял делать с собой все, что угодно, словно был товаром на продажу.
– Ты красивый мальчик, – сказал он, глазами ощупывая его лицо.
Отпустив Томаса, мужчина подошел к рабочему столу.
Томас остался стоять на том же месте, наблюдая за тем, как он садится. Его мать стояла где-то сзади, но он не осмеливался обернуться.
Когда мужчина сел, Томас заметил на стене над кожаным стулом картину, написанную самыми прекрасными красками, которые он когда-либо видел. Картина будто излучала свет, а краски парили над холстом. Не только цвета привели Томаса в восторг, но и само изображение, от которого он не мог оторвать глаз. Темнокожая женщина с обнаженной грудью, пленительное тело – в голове сразу рождались мысли о солнце и о том, чем занимаются мужчины и женщины, когда остаются наедине.
– Гоген, – сказал мужчина, – подлинник. У меня есть еще Боннар и Сезан. Нравится?
Томас кивнул.
– Позже они все будут твоими. Что ты об этом думаешь?
Томас снова кивнул.
– Послушай, Томас, – сказал мужчина, – я прекрасно понимаю, что с тобой происходит. Я нашел для тебя психолога. Можешь приходить к нему три раза в неделю, задавать вопросы и обсуждать свои проблемы. Хочу, чтобы ты знал: я понимаю, в какой мучительной ситуации ты сейчас находишься. – Все это звучало заученно, будто кто-то заранее написал для него текст. – Мама и бабушка тебя обманывали, но ты должен понять, что они хотели тебя защитить. И меня. Понимаешь? Понимаешь, Том?
Томас не знал, какого ответа ожидал мужчина, и покачал головой.
– Нет? – удивленно спросил мужчина. – Не понимаешь?
Мужчина посмотрел сквозь него, на стоявшую сзади мать.
– Ты ему все объяснила, не так ли?
– Да, – услышал Том голос матери. – Но он не понимает.
Мужчина вновь посмотрел на Тома:
– Ты же умный мальчик. Что именно ты не понимаешь?
– Я не понимаю, почему… почему вы не женаты.
Мужчина отвел взгляд, раздраженный его несообразительностью, облизнул сухие губы и повернулся к Яннетье.
– Мы с твоей матерью решили, что у тебя будет новое имя. – Он снова посмотрел на Томаса:
– Имя твоего отца. Мое имя. Отныне тебя будут звать Томас Грюнфелд. Время Томаса Бергмана прошло. И ты получишь другое воспитание. Ты еврейский мальчик. Знаешь, кто такие евреи?
Томас покачал головой.
– Евреи – это очень старый народ, носитель древнейшей культуры в мире. И поскольку я еврей, ты тоже еврей.
– А мама?
– Мама тоже станет еврейкой.
– Но мы же католики, – сказал Томас.
– Нет, вы больше не католики. Начиная со следующей недели, ты – еврей, а твоя мама – еврейка.
– Как такое возможно? – спросил Томас, робко протестуя.
– Возможно. В понедельник твоя мать отправится в Париж, где… как это лучше сказать, где получит еврейское крещение. В ванне. В микве – так называется ванна. А через год ты совершишь свой бармицва, это то же самое, что причастие, только еврейское.
– Это грех? – спросил Томас.
– Грех? – повторил мужчина. – Нет, отныне ты еврейский мальчик. Ты получишь еврейское образование и будешь жить среди своего народа. Вот если бы ты жил не как еврей – это был бы грех.
– А евреи верят в Святого Отца?
– Да. Но мы Его никогда так не называем.
– А как?
– Богом. Или Господом. И чаще всего, на древнееврейском Адонаи.
– А в Святую Троицу евреи верят?
– Нет. Для нас Бог один. Он не разделяем.
– Но Иисус Христос погиб за нас на кресте!
– Отныне тебе придется выбросить это из головы.
– Это невозможно. Это язычество.
– Ты еврей. Мы не верим, что Мессия уже приходил. Его приход еще впереди.
– Иисус Христос еще вернется на землю, да. – И вдруг ему пришла в голову мысль: – Это евреи Его убили!
– Римляне, – исправил его мужчина.
– А евреи их поддержали! – воскликнул Томас.
Голос мужчины прогремел над массивным бюро с львиными головами, грозно смотревшими на Томаса с разинутыми пастями.
– Довольно! Прекрати нести эту чепуху! – И, успокоившись, без малейшей эмоции, произнес:
– Ты всему научишься. Пройдет какое-то время, и мы снова поговорим об этом. Тогда ты поймешь, что мир устроен иначе, чем ты думаешь.
Томас замотал головой. Отрицая и утверждая одновременно.
– Ты все узнаешь. Ты же наверняка слышал о войне, о евреях в лагерях?
Да, об этом он слышал. О преступлениях немцев, убивавших евреев, к которым он тоже, как оказывается, теперь принадлежал. К тем истощенным людям за колючей проволокой на черно-белых фотографиях. Эти люди внушали ему страх перед миром, перед дьяволом, перед искушением зла.
– Вы тоже сидели в лагере?
– Нет. Твои дедушка и бабушка сидели. Их убили. Всю мою семью убили.
– Бабушка жива, – сказал Томас.
– К счастью, да, – сказал мужчина и снял очки. Мягкой салфеткой, лежавшей в хрустальной вазочке на поверхности письменного стола из красной кожи, он протер стекла. – Слушай внимательно то, что я тебе сейчас скажу. – Он заморгал, и Томас заметил красную вмятину у него над носом, где сидели очки. – Всю свою жизнь я много работал. Я до сих пор много работаю. И я хочу иметь преемника, того, кто продолжил бы мое дело в будущем. Я имею в виду тебя, Томас. Ты моя плоть и кровь, мой наследник. Ты получишь столько денег, сколько не потратишь за десять жизней. Ты везде будешь чувствовать себя как дома, потому что у тебя повсюду будут дома. Ты будешь наслаждаться жизнью, но у тебя будут и обязанности. Многие отрасли промышленности, тысячи заводов будут зависеть от тебя.
Поэтому после летних каникул ты переедешь в другое место. С мамой ты будешь видеться каждое воскресенье, отправляясь к ней в субботу вечером, когда закончится шабат. А в остальное время ты будешь жить в приемной семье. В семье Кюпферсов в Бюссуме. Ты получишь там традиционное воспитание. Ты выучишь иврит, познакомишься с еврейскими обычаями – они сделают из тебя настоящего еврейского мальчика. Это милые, добрые люди. Господин Кюпферс – портной, он сошьет для тебя прекрасные костюмы.
– А как же мама?
– Мама останется дома, в Гааге. Поначалу она будет каждый день тебе звонить, правда, Ян?
Ее звали совсем не так, ее звали Яннетье.
– Да, – сказала она.
Томас слышал, как она сглатывала слезы.
– Ты будешь ходить там в школу, подружишься с другими мальчиками, а когда тебе исполнится восемнадцать, ты поступишь в университет. И в один прекрасный день ты начнешь работать у меня.
– А другие дети у них есть?
– У Кюпферсов?
Томас кивнул.
– Нет, ты единственный. Они будут о тебе заботиться, как о собственном сыне.
– А мама? Что плохого в маме?
– Ничего.
Но мама не знает, что такое еврейское воспитание, понимаешь? Мама не имеет об этом ни малейшего представления. Этому нужно учиться. Поэтому ты и отправляешься к Кюпферсам.– А мама не может этому научиться?
– Нет. Мама для этого слишком старая.
– Мама не старая. Маме всего двадцать девять.
– Знаю. Она еще очень молода. Но чтобы досконально разобраться в тонкостях еврейского воспитания, нужно быть моложе, поверь мне.
– А сколько вам лет?
– Пятьдесят девять.
– Бабушке пятьдесят восемь.
– Да.
– Почему вы мой отец?
– Потому.
– У вас есть другие дети?
– Нет.
– Вы женаты?
– Да. На другой женщине.
– Я думал, что мой отец погиб. Что он был рыбаком.
– Я твой отец. И никто другой.
– Я не хочу быть евреем.
– Но ты еврей.
– Я не знаю ни одного еврея.
– Это скоро изменится.
– А что будет с мамой?
– Я о ней позабочусь. Хорошо позабочусь.
– Я не хочу с ней расставаться.
– У тебя впереди все лето, чтобы привыкнуть к этой мысли. Вместе с Ян ты будешь навещать Кюпферсов и убедишься, как у них хорошо. Они очень милые люди. Затем ты отправишься в Швейцарию на каникулы, вместе с мамой и бабушкой, а в сентябре ты переедешь в Бюссум. Тебе понравится, вот увидишь. Ян?
Томас почувствовал ее руку на своем плече, она ущипнула его.
– Так лучше всего, – сказала она неуверенно, сдерживая слезы. – Тебя ждет большое будущее».
Следующим летом Томас заключил союз с бабушкой. Она утверждала, что мама продалась за миллион сребреников и квартиру в Париже, куда его доставляли водитель Герард, охранник и ассистент. Так писал Грин. Бабушка была готова на любую работу – мыть туалеты у иностранных дипломатов, натирать стены и гладить нижнее белье. В то время как мать по-прежнему его любила и оставила ради него святую католическую веру, согласившись на еврейское крещение в Париже, в ванне. «К тому же не в настоящей, а в так называемой либеральной – это то же самое, что реформаторская церковь у протестантов – ерунда».
В то лето они съездили в Швейцарию. В величественном отеле над озером в Цюрихе лежали ковры, в которых ноги утопали по щиколотку. Они спали на широких постелях, где простыни пахли цветами, обедали в золотой зале с тысячью официантов, где пламя свечей в «сторуких» подсвечниках отражалось в серебряных столовых приборах, бокалах из тончайшего стекла и обескураженных глазах бабушки. Яннетье ходила с победоносным видом, как будто весь этот шик был лишним подтверждением правильности ее решения продолжать отношения с Максом Грюнфелдом. Лишь благодаря ему можно было наслаждаться этим богатством, этим образом жизни, этими возможностями.
Даже бабушка не смогла устоять перед такой роскошью, хотя для проформы все еще сопротивлялась и отпускала критические замечания по поводу излишне больших размеров комнат, чересчур широких коридоров и преувеличенно изысканного вкуса блюд.
Посещение ювелирного магазина окончательно сломило ее сопротивление. Здесь обнаружили себя ее заветные желания, и Томас начал понимать, что слабости характера матери унаследованы от бабушки, которая запрещала своей дочери то, чего сама в молодости так страстно вожделела, – драгоценности, бархатные гардины, шкафы из орехового дерева, сумочки из крокодиловой кожи, камка, шелк, богатство жителей домов на Ланге-Фоорхаут и вассенарских вилл.
«Макс понимал, что двигало Мип и Яннетье,
– пишет Грин. –
Счета, которые он открыл для них в модных магазинах на Банхофштрассе, делали свою разрушительную работу: бабушка тоже купилась».
Во время войны супруги Кюпферс скрывались в подполье. Два бледных и неуверенных маленьких еврея, семенящих по своему огромному дому в бюссумском районе Хет-Спигел. Военные годы они пережили на чердаке фермы благочестивых протестантов, в рыбачьей деревне Спакенбрюг на озере Айселмеер. Томас представлял, как они там лежали под крышей, оба не выше его ростом, лишенные солнечного света и облаков на небе, и понимал, почему они никогда не выходили на улицу. Он тоже решил скрываться. Он прятался в лабиринте за чердачными панелями. Он слышал, как они его звали, но не хотел вылезать из своего убежища и иногда целыми днями оставался там, «скрытый от их озабоченных взглядов, не досягаемый для их отчаянных голосов, не уловимый для их сведенных судорогой рук».
Господин Кюпферс учил его ивритскому алфавиту по ускоренной системе, каждый день после еды шаг за шагом, что должно было привести его к бармицве. Поначалу Томас из всех сил старался научиться распознавать странные значки, но через несколько месяцев, когда в новой школе ему ни с кем не удалось подружиться – к нему относились как к чудаку с гаагским акцентом, – он потерял всякий интерес к ивриту и делал вид, что часами просиживает над домашней работой, ничего не видя, ни о чем не думая.
Каждый субботний вечер, после захода солнца, он садился в поезд и с одной пересадкой в Амстердаме доезжал до станции Холланд-Спор, чтобы навестить мать. Иногда он сходил в Амстердаме и, втянув живот, гулял по улице Дамрак, мимо кафе и гостиниц («Еще не разъеденных в то время культурой наркотиков и картофеля фри – в семидесятые годы она уничтожит большую часть города», – пишет Грин), проституток и сутенеров в «красном квартале». По телефону он предупреждал мать, что поезд из Бюссума задержался, и он пропустил поезд в Гаагу.
Ему разрешили провести в Гааге две недели рождественских каникул. Сразу после его приезда мать настояла на медицинском обследовании. Она нервничала, горячилась, проявляла нетерпение, а в голосе слышалась печаль. Внезапно Томас оказался в больнице в Лондоне и был прооперирован. Ему удалили гланды и крайнюю плоть.
«Словно инвалид, шаркал я в те каникулы по коридорам лондонского „Межестик“, где мы снимали апартаменты, ковыляя с горящим пахом и опираясь на палку и левую руку моей матери. „Брит миллах“ проделал еврейский врач, читая молитвы во время операции. Теперь я был обрезан, и мое тело заключило союз с Адонаи Эллохеное. Мне разрешалось делать любые покупки. Модели всех самолетов мира, целые военные аэродромы, гоночный велосипед (у меня уже был новый велосипед с тремя скоростями, но тот „Радей“ обладал десятью), игрушечные пистолеты, которые угрожающе напоминали настоящие, головоломки. Рана заживала быстро, и, когда молчаливый темнокожий медбрат (первый цветной человек, которого я увидел вблизи) менял мне в больнице повязку, я впервые разглядел свой член с чувствительной голой верхушкой, лишенной кусочка кожи, которая была бельмом на глазу у еврейского Бога. Странный предмет, мне не принадлежавший».
Каждые выходные в течение трех месяцев он приезжал в Гаагу. После Пасхи его мать перебралась на квартиру в Париж, и теперь он мог ее навещать только на длинные каникулы. Тем временем он превратился в тринадцатилетнего подростка, который кичился тем, что не выполнял домашних заданий и что его почти ежедневно выгоняли из класса. Он убивал часы в молодежных клубах по другую сторону от железной дороги, разделявшей Бюссум на две части, пару раз выкуривал косяк, воровал велосипеды, идеально имитировал местный диалект. В школе его оставили на второй год, а в синагоге он совершил бармицву.
Тогда он снова встретился с отцом. Обычно ритуал посвящения в евреи сопровождается бурными празднествами с тысячей гостей, объятиями, слезами радости и архаической гордости. Но его отец не исключал скандала. В арендованном за символическую плату в один гульден величественном зале пустой синагоги, расположенной прямо за его домом на канале и принадлежавшей крупному владельцу недвижимости Рейндеру Звосману, в присутствии не более тридцати человек Томас громко прочитал соответствующий раздел Торы, скрепив таким образом свое вступление в еврейское сообщество.