Нечестивец, или Праздник Козла
Шрифт:
– Желаю вам, чтобы ваше желание исполнилось, генерал, – сказал всепонимающий Балагер. – Позвольте высказать лишь одну просьбу. Постарайтесь соблюдать форму. Деликатный процесс демонстрации миру, что страна движется к демократии, пострадал бы от скандала. В духе, скажем, дела Галиндеса или дела Бетанкура.
Совершенно несговорчивым сын Генералиссимуса был лишь в отношении заговорщиков. И Балагер не терял времени на ходатайство об их освобождении – судьба узников уже была решена, и то же самое ожидало Имберта и Амиаму, если их поймают, – впрочем, он не был твердо уверен, что это благоприятствовало бы его планам. А времена и на самом деле менялись. Настроение толпы переменчиво. Доминиканец, оголтелый трухилист до 30 мая 1961 года, вырвал бы глаза и сердце у Хуана Томаса Диаса, Антонио де-ла-Масы, Эстрельи Садкалы, Луиса Амиамы, Уаскара Техеды, Педро Ливио Седеньо, Фифи Пасторисы, Антонио Имберта и прочих, с ними связанных, попадись они им тогда в руки. Однако прирожденная мистическая связанность с Хозяином, в которой доминиканец прожил тридцать один год, улетучивалась. Созываемые студентами, Гражданским союзом, движением «14 Июня»
– Намерение хорошее, сенатор. Но – последствия? Амнистия ранила бы чувства Рамфиса, и он тотчас же поубивал бы всех амнистированных. И все наши усилия придут ко дну.
– Никогда не перестану поражаться остроте вашего чутья! – воскликнул сенатор Чиринос, только что не захлопав в ладоши.
Во всем, кроме этой темы, Рамфис Трухильо – он пил, не просыхая, на базе Сан-Исидро или в своем доме на берегу моря, в Бока-Чике, куда притащил вместе с ее матерью свою последнюю любовницу, танцовщицу из парижского «Лидо», оставив в этом самом Париже свою законную жену, беременную молодую актрису Литу Милан, – во всем остальном Рамфис Трухильо проявлял даже большую сговорчивость, чем ожидал Балагер. Он смирился с тем, что столице вернули ее имя – Санто-Доминго, что переименовали города, селения, улицы, площади, географические объекты, мосты, носившие имена Генералиссимуса, Рамфиса, Анхелиты, Радамеса, доньи Хулии или доньи Марии, и не настаивал на том, чтобы слишком строго наказывали студентов, бунтовщиков и праздношатающихся, которые на улицах, проспектах, в парках и на шоссе разбивали статуи, фотографии, бюсты и таблички с именами Трухильо и членов его семьи. Не споря, принял предложение доктора Балагера передать в качестве «патриотического пожертвования» государству, а другими словами, народу, земли, поместья и аграрные предприятия Генералиссимуса и его детей. Рамфис сделал это в открытом письме. И, таким образом, государство стало хозяином сорока процентов всех возделываемых земель, благодаря чему превратилось во владельца наибольшего числа (после Кубы) общественных предприятий на континенте. И, кроме того, генерал Рамфис утихомиривал этих буйных выродков, братьев Хозяина, которые просто ошалели от того, что один за другим неуклонно исчезали мишурный блеск и символы трухилизма.
Однажды вечером, поужинав с сестрами, по обычаю, скромно – белый рис, салат и молочный десерт, – он встал из-за стола, собираясь отправиться спать, и потерял сознание. Без сознания он пробыл всего несколько секунд, но доктор Феликс Гоико предупредил его: если он будет и дальше работать в таком же ритме, то еще до конца года его сердце или мозг взорвется, подобно гранате. Он должен больше отдыхать – после смерти Трухильо он спал всего три-четыре часа в сутки, – делать физические упражнения и по субботам и воскресеньям отрываться от работы. Он заставил себя находиться в постели не менее пяти часов в сутки, а после обеда совершал прогулку, во избежание опасных ассоциаций подальше от проспекта Джорджа Вашингтона, а именно – в парке, раньше носившем имя Рамфиса, а теперь переименованном в парк Эухенио Марии де Остос. По воскресеньям после мессы для душевного отдохновения пару часов читал стихи романтиков и модернистов или испанских классиков Золотого века. Случалось, кто-нибудь на улице в злобе выкрикнет ему – «Балагер – карманный хер!» – но большинство его приветствовали: «Доброго здравия, президент». Он благодарно отвечал им, церемонно снимая шляпу, которую по привычке нахлобучивал до ушей, чтобы не унесло ветром.
2 октября 1961 года на Генеральной ассамблее Объединенных Наций в Нью-Йорке он заявил, что «в Доминиканской Республике рождается подлинная демократия и новый порядок вещей», и признал перед сотней делегатов, что диктатура Трухильо была анахронизмом и жестоко нарушала права и свободы. И попросил свободные нации помочь вернуть доминиканцам закон и свободу. Несколько дней спустя он получил горькое письмо от доньи Марии Мартинес из Парижа. Высокочтимая Дама сетовала на то, что президент нарисовал «несправедливую» картину Эры Трухильо, забыл «о том хорошем, что также сделал мой супруг, и о том, как вы сами восхваляли его на протяжении тридцати одного года». Но не Мария Мартинес беспокоила президента, его беспокоили братья Трухильо. Он знал, что Петан и Негр устроили бурное совещание с Рамфисом и требовали от него объяснений: как он позволил этому ничтожеству отправиться в ООН и поливать там грязью его отца? Пора вытащить его из Национального дворца и снова посадить на власть семейство Трухильо, как того требует народ! Рамфис сослался на то, что в случае государственного переворота неминуема высадка marine: об этом его предупредил Джон Калвин Хилл лично. Единственная возможность сохранить хоть что-то – сплотить ряды вокруг этого хрупкого свидетельства законности: президента. Балагер
хитроумно маневрирует, добиваясь, чтобы ОАГ и Госдепартамент отменили санкции. Поэтому вынужден произносить такие речи, как в ООН, противоречащие его убеждениям.Однако во время совещания с президентом вскоре после его возвращения из Нью-Йорка сын Трухильо проявил гораздо меньшую терпимость. Он выказал такую враждебность, что разрыв казался неизбежным.
– Собираетесь и дальше нападать на папи, как на Генеральной ассамблее? – Сидя на стуле, где сидел Хозяин во время их последнего разговора, за несколько часов до того, как его убили, Рамфис говорил, не глядя на президента, упершись взглядом в море.
– У меня нет другого выхода, генерал, – согласился президент удрученно. – Если я хочу, чтобы поверили, что страна меняется и идет к демократии, я должен самокритично оценивать прошлое. Для вас это болезненно, я знаю. И для меня – не менее. Политика иногда вынуждает к болезненным операциям.
Рамфис не отвечал довольно долго. Был пьян? Или под наркотиком? Или приближался один из тех кризисов, которые отбрасывали его к порогу безумия? Под глазами – огромные синеватые круги, глаза горят беспокойным огнем, и странные гримаски на лице.
– Я уже объяснял, – добавил Балагер. – Я выполняю в точности то, о чем мы договаривались. Вы одобрили мой план. Но, разумеется, в силе остается все, о чем я вам говорил. Если вы хотите взять бразды в свои руки, нет нужды выводить танки из Сан-Исидро. Я вручаю вам прошение об отставке тотчас же.
Рамфис посмотрел на него долгим взглядом, с отвращением.
– Все у меня этого просят, – заговорил он нехотя. – Дядья, командующие округами, военные, мои братья, друзья папи. Но я не хочу садиться туда, где вы сидите. Мне эта бодяга не нравится, доктор Балагер. К чему? Чтобы мне потом заплатили, как ему? Он замолчал в глубоком унынии.
– В таком случае, генерал, если вы не хотите власти, помогите мне управляться с нею.
– Еще больше? – насмешливо отозвался Рамфис. – Если бы не я, мои дядья давно бы прогнали вас отсюда автоматной очередью.
– Этого не достаточно, – продолжал Балагер. – Вы видите, улицы бурлят. Митинги Гражданского союза и «14 Июня» с каждым днем становятся все более шумными. И будет еще хуже, если мы их не переиграем.
Краски вернулись на лицо Рамфиса. Он поднял голову и ждал, словно спрашивая, осмелится ли президент попросить у него то, о чем он подозревал.
– Вашим дядям следует уехать, – мягко проговорил доктор Балагер. – Пока они тут, ни мировое сообщество, ни общественное мнение не поверят ни в какие перемены. Уговорить их можете только вы.
Ответит оскорблением? Рамфис смотрел на него изумленно, как будто не верил тому, что услышал. Снова наступило долгое молчание.
– И меня тоже попросите уехать из этой страны, которую папи создал своими руками? Ради того, чтобы люди проглотили эту бредятину насчет новых времен?
Балагер выждал несколько секунд.
– Да, и вас – тоже, – промямлил он, и душа ушла в пятки. – И вы – тоже. Но не сейчас. После того, как заставите уехать их. После того как поможете мне консолидировать правительство и внушить вооруженным силам, что Трухильо здесь уже нет. Для вас это не новость, генерал. Вы это знали. И для вас, и для вашей семьи, и для ваших друзей лучше, чтобы удался этот план. Если к власти пробьется Гражданский союз или «14 Июня», будет куда хуже.
Он не выхватил револьвер и не плюнул в него. Только снова побелел, и лицо скривилось в безумной гримасе. Закурил сигарету, выдохнул дым раз, другой, глядя, как клубы рассеиваются и тают в воздухе.
– Я бы давно уехал из этой страны дураков и неблагодарных, – процедил он. – Если бы я нашел Амиаму и Имберта, меня бы здесь уже не было. Не хватает только их. Как только выполню данное папи обещание, сразу уеду.
Президент сообщил ему, что разрешил вернуться из изгнания Хуану Бошу и его товарищам по Доминиканской революционной партии. Ему показалось, что генерал не слушал его объяснений насчет того, что Хуан Бош и ДРП наверняка погрязнут в беспощадной борьбе с Гражданским союзом и с движением «14 Июня» за лидерство в антитрухилизме. И таким образом сыграют на руку правительству. Потому что по-настоящему опасен Гражданский союз, в котором есть большие сеньоры с большими деньгами и консерваторы со связями в Соединенных Штатах, как, например, Северо Кабраль; и это известно Хуану Бошу, который готов сделать все сообразное – и даже несообразное, – лишь бы помешать прийти в правительство такому могущественному конкуренту.
В Виктории оставались еще около двухсот заговорщиков, реальных или надуманных, и этих людей, как только клан Трухильо отбудет, следовало бы амнистировать. Но Балагер знал, что сын Генералиссимуса ни за что не даст выйти им на свободу живыми. Он выместил бы на них всю злобу, как вымещал ее на генерале Романе, которого истязал четыре месяца, а потом объявил, что он покончил с собой, мучаясь совестью из-за своего предательства (трупа генерала никто не видел); или как вымещал на Модесто Диасе, которого и по сей день, наверное, пытали, если он был еще жив. Проблема состояла в том, что эти заключенные – оппозиция называла их вершителями правосудия, казнителями – портили новое лицо, которое он хотел придать режиму. Не иссякал поток дипломатов, делегаций, политиков и иностранных журналистов, интересовавшихся их судьбой, и президенту приходилось выкручиваться, отвечая на вопрос, почему их до сих пор не судили, клясться, что жизни их ничего не грозит и что на суде, скрупулезнейшем, будут присутствовать международные наблюдатели. Почему Рамфис не прикончил их, как он прикончил почти всех родных братьев Антонио де-ла-Масы – Марио, Боливара, Эрнесто, Пироло и многих двоюродных, а также племянников, дядьев, расстреляв или забив до смерти в тот же день, как их схватили, вместо того, чтобы держать их в заключении, – эдакий фермент брожения для оппозиции? Балагер понимал, что кровь вершителей правосудия пала бы и на него: ситуация походила на сражение с боевым быком, и сражаться предстояло ему.