Неделя в декабре
Шрифт:
Теперь Финбар. Ну, этот сидит у себя в комнате, заходить в которую она больше не решается. Он умеет и самые невинные вопросы представлять как грубейшее вторжение в его личную жизнь. Возможно, Финн онанирует там или еще что, однако ему шестнадцать лет и, стало быть, по закону он взрослый — или почти взрослый, — поэтому и сделать с ним Ванесса ничего уже не может. Правда, он очень бледен и тощ — почти в той же мере, в какой полновата Белла, но что прикажете делать матери: уговаривать его ходить в спортзал и есть побольше картошки? Самое лучшее — оставить сына в покое, пусть у себя, наверху, сам ищет дорогу в жизни. Комната у него, во всяком случае, хорошая — лучшая в доме, как всегда говорит Джон.
А Джон? Ну, чем занят Джон, догадаться не сложно — Джон заработался допоздна. А вернувшись домой, проработает до еще более позднего часа. Ванесса знала, он проводит какую-то крупную операцию. Знала, поскольку вместо того, чтобы ложиться в час ночи и потом
Ванесса закурила новую сигарету, вздохнула. Она вышла за Джона потому, что он был богат, и потому, что чувствовала: он не станет требовать от нее слишком многого. Джон с удовольствием отказался от торгов в НТБ и перебрался в энергетический отдел, находившийся в главном здании его банка, на Уолл-стрит, — ей Джон сказал, что пошел на это ради нее, однако Ванесса уже тогда знала его слишком хорошо, чтобы поверить, будто он способен сделать что-то, не приносящее финансовой выгоды. Впрочем, эта фикция оказалась полезной для них обоих: Ванесса якобы обратила вульгарного биржевика в учтивого завсегдатая благотворительных приемов, а Джон якобы согласился на это превращение из чистой галантности и желания порадовать жену.
Чего Ванесса не предвидела, так это сколь ограничена будет жизнь ее мужа и какие жалкие крохи этой жизни будут доставаться ей. Он был обходителен с ней, помнил дату ее рождения и отмечал каждую годовщину их свадьбы коробочкой с драгоценностью и безмолвным обедом `a deux [59] в каком-нибудь безумно дорогом ресторане, откуда Ванессе не терпелось поскорее убраться домой. Она не сомневалась, что ей понравится быть предоставленной самой себе, понравится независимость, а на деле оказалось, что и то и другое погружает ее в жесточайшую пустоту. Конечно, у нее были книги, были подруги, однако ей не хватало душевных сил, чтобы сносить безжалостные, беспощадные приступы одиночества, которые накатывали на нее безостановочно, точно морские валы.
59
На двоих (фр).
Джона Вилса интересовало только одно — приобретение денег. Он не играл ни в гольф, ни в теннис. Не болел за какую-либо футбольную команду. Иллюстрированные журналы он прямиком отправлял в мусорную корзину. Раз в год Джон посещал оперу или театр — при условии, что это посещение сулило ему ощутимую, точно измеримую финансовую выгоду. В кино он не ходил никогда, а сидение перед телевизором считал пустой тратой времени. Одежду покупал для него специально нанятый ради этого человек. Его преставления об обеде ограничивались сосисками с размороженным зеленым горошком, хоть он и демонстрировал готовность просидеть час-другой над foie gras [60] или мясом по-японски, — если, конечно, это скучное занятие чем-то оправдывалось. Спиртного он не любил, однако держал для Ванессы богатый винный погреб; у Джона была договоренность с сент-джеймсским виноторговцем, который два раза в неделю доставлял в их дом пополнение.
60
Паштет из гусиной печенки (фр.).
Выходные дни Джон ненавидел, поскольку они отвлекали его от рынков, а просто сидеть у какого-нибудь гостиничного бассейна ему было скучно — книг он не читал, плавать так и не научился. Путешествия тоже были ему не по душе, он говорил, что более чем достаточно поездил по миру в связи со своей работой. Культура, языки, искусство и архитектура других стран его не интересовали. Однажды Ванесса заставила мужа провести уик-энд в Венеции, и единственным, что пробудило там любопытство Джона, был рассказ о еврейских ростовщиках, которые, оказывается, открыли первые свои лавки совсем рядом с Риальто; зайти в Скуола Сан-Рокко, чтобы посмотреть росписи Тинторетто, он отказался — ему понадобилось срочно позвонить по сотовому телефону. Да и в любом случае он питал настоящую антипатию ко всему, что отдавало религией. Родившийся в еврейской семье, Джон остался равнодушным и к Богу, и к традициям евреев; собственно говоря, он был последовательным антисемитом, отпускавшим безобидные, как ему казалось, замечания о «картавых пронырах» — то есть евреях, которые пытались, на его взгляд, втереться в доверие к неиудеям из высшего общества, — и называвшим своего главного трейдера то О’Бубликом, то О’Шлёмой, а как-то раз отозвавшимся об одном слишком опасливом, скучном инвесторе как о «заурядном лондонском Абрамчике». Ванесса однажды услышала, как
Джон говорил кому-то на званом обеде: «Мой дед родился в Литве. Ну и какая, на хер, разница? Зато дед Ванессы родился в Питсбурге, штат Пенсильвания!» Его страшно забавляла история о том, как Стив Годли, протестант из Суррея, обнаружил вдруг, что его карьера в принадлежавшем евреям банке, где он работал, застопорилась. Вилс уверял, что Стив, игравший с владельцами банка в гольф, совершил в свои тридцать девять обрезание и после игры полчаса разгуливал голым по раздевалке. Единственным, что веселило Джона еще пуще, была мысль о том, что Боба Коуэна продвинули в правление банка лишь потому, что сочлиевреем. Евреем Боб не был, однако спросить его об этом американцы не могли, поскольку даже попытка задать такой вопрос считается у них проявлением расизма. Джон Вилс любил эту историю — она действительно говорила ему о чем-то, хоть никто и не ведал — о чем.Насколько знала Ванесса, Джон за всю жизнь не прочитал ни одного романа. Любая музыка его раздражала, и, садясь в такси, он первым делом требовал, чтобы водитель выключил радио. Художественных галерей он не любил, хотя финансовые аспекты современного британского искусства и вызывали у него вялый интерес; ему очень нравилось, как коллекционеры сначала создавали рынок для художника наподобие Лайэма Хогга, а затем скупали всё по спекулятивным ценам — Вилс говорил, что ни для какого другого товара, кроме произведений искусства, УФР такого фокуса не допустило бы. В лошадиных бегах Вилс разбирался не хуже любого другого британца, однако на ипподром никогда не заглядывал и ставок не делал; животных же он не любил, потому что от них у него разыгрывалась астма. С людьми, находившимися за пределами его офиса, Джон практически не общался, и Ванесса знала, что своего ближайшего «друга» Стивена Годли он втайне недолюбливает.
Единственным видом деятельности, единственной стороной человеческой жизни, какая привлекала Джона Вилса, было зарабатывание денег. Главная странность заключалась в том, думала, закуривая новую сигарету, Ванесса, что уже заработанного им хватило бы на тысячу жизней, а при его способности кормиться одними сосисками, существовать без хобби, выпивки, развлечений — глядишь, и на две, причем ему даже из постели вылезать больше не пришлось бы. Иногда она представляла себе деньги мужа: миллионы, десятки миллионов, сотни миллионов, опрятные пачки в банковских упаковках, лица Джорджа Вашингтона и королевы Елизаветы, глядящие в пустоту, покоясь в каком-то хранилище и занимаясь… Да ничем они там не занимаются, просто лежат, обещая выплатить по требованию предъявителя… Какого предъявителя? По какому требованию? И в какой, собственно говоря, жизни на этой или на другой, пока еще не открытой планете?
Малышка Софи Топпинг как-то рассказала Ванессе, страшно волнуясь, о том, как ее мужу, Лансу, доверили однажды некую банковскую тайну — не «инсайдерскую информацию», поспешила подчеркнуть Софи, но что-то совершенно секретное и очень опасное. И прежде чем открыть ее Лансу, его заставили поклясться, что он не скажет об этой тайне ни одной живой душе, поклясться жизнью его жены и детей, — и он это сделал. Софи даже заалела от потрясения, от безрадостного волнения. «Так у них принято, — сказала она, — когда дело касается чего-то очень, очень опасного, секретного и важного. Они клянутся жизнью своих детей».
И Ванесса рассмеялась. Для Джона по-настоящему торжественной была бы клятва отдать за жизнь детей все свое богатство — и при ее произнесении на него стоило бы посмотреть.
— Почему вы смеетесь, Ванесса? — спросила Софи.
— О Джоне подумала. Вот представьте, Софи, вы потеряли все деньги, приходите домой, а Ланс говорит: «Послушай, по крайней мере, мы живы-здоровы, мы вместе и можем начать все сначала», — вряд ли вы просияете от счастья, но его слова все-таки будут для вас некоторым утешением, не так ли?
— Наверное. Но почему вы засмеялись?
— Потому что Джона они не утешили бы. Лишиться денег для него хуже, чем лишиться всей семьи. Так что поклясться ею для него труда не составит.
Ванесса поднялась с софы, прошла на кухню. Макс спал в своей корзинке, Белла отсутствовала, Финн сидел у себя в комнате, Джон работал. Plus ca change. [61] Среди дня она съела салат, значит, можно было не обедать, — Ванесса извлекла из холодильника две бутылки мерсо, взяла штопор и чистый бокал. А вернувшись в гостиную, сдвинула доходившие до пола шторы, разожгла камин, налила в бокал немного вина и отыскала на жестком диске телевизора запись очередной серии «Шропширских башен». После чего прилегла и поднесла к губам бокал, чувствуя, как одиночество понемногу отпускает ее.
61
Начало французской крылатой фразы: «Plus ca change, plus c’est la m^eme chose»— «Чем в большей мере это меняется, тем в большей остается прежним».