Недоконченные беседы («Между делом»)
Шрифт:
Изложив свою избирательную программу и установив те политические общественные идеалы, торжеству которых была всецело посвящена его жизнь и в пользу коих он и впредь обязывается неленостно ратовать, Луи Блан вдруг делает переход, в сущности, ничем не мотивированный, кроме смутного представления: а что, ежели честный солдат Мак-Магон, за такие мои слова об республиканских идеалах, республику прихлопнет, а нам всем «фельдфебеля в Вольтеры даст»? Вот этот переход: «Мне, конечно, не безызвестно, любезные сограждане, что в трудном шествии человечества к царству правды необходимы известные станции; что победы прогресса не совершаются в один день; что нужно терпение, нужна осторожность, нужен практический смысл вещей; что, идя вперед с излишней быстротой, человечество рискует быть поставленным в необходимость отступить». То есть, другими словами: ваше превосходительство! господин маршал Мак-Магон! Вы слышали, что я сейчас говорил о рабочем вопросе, о церкви, о народном образовании, но ведь это Улита едет — когда-то будет. Желая всем сердцем реформ в моем отечестве, я, однако ж, понимаю, что на хотенье есть терпение и что в настоящее время мы уже и тем совершенно счастливы, что имеем такого снисходительного начальника, как ваше превосходительство. Успокойтесь же насчет нашей благонамеренности и имейте в виду, что ежели в 1880
То же говорит и г. Спасович в той скромной сфере сечения, в которой он, в качестве адвоката, вынужден вращаться. «Я, гг. присяжные, — объясняет он, — не сторонник розги; я вполне понимаю, что может быть проведена система воспитания, из которой розга будет исключена, но… нормальные меры употребляются в нормальном порядке вещей». Или, другими словами: хорошо воспитание без розги, но нужно запастись терпением, осторожностью и практическим смыслом вещей и с этим ждать нормального порядка вещей. А до тех пор следует довольствоваться необходимыми станциями, в числе коих г. Кронеберг составляет такую, на которой поезд, стремящийся в царство правды, останавливается для сечения до тех пор, покуда об этом не будет заявлено в участке.
Далее Луи Блан продолжает: «Было бы несомненно неблагоразумно думать, что можно одним прыжком очутиться у цели путешествия, для совершения которого потребно продолжительное время». А г. Спасович, из скромной сферы розог вступая в еще более скромную сферу пощечин, объясняется так: «Остается открытым вопрос о пощечинах и о тех синяках, которые были, может быть (г. Спасович твердо держится показания доктора Корженевского о принадлежности Марии Кронеберг к таким субъектам, малейшее прикосновение к телу которых производит синяки, и только по страсти к компромиссам допускает, что синяки, может быть, произошли и от пощечин), последствием пощечин. Кронеберг давал пощечины ребенку — это верно: он сам признает, что ударил девочку по лицу раза три или четыре. Я признаю, что пощечина не может считаться достойным одобрения способом отношения отца к дитяти. Но я знаю также, что есть весьма уважаемые педагогики, которые считают удар рукой по щеке нисколько не тяжелее, а может быть, и предпочтительнее, в некоторых отношениях, сечения розгами. Причины, почему пощечина считается особенно обидным ударом, кроются в нравах, в прошедшем. Следя в истории за возникновением этого понятия, мы отыщем его в те рыцарские времена, когда рыцари ходили в шлемах с забралом, когда ударять их по лицу в обыкновенном их наряде было невозможно, а подобные удары сыпались только на смердов, на вилланов. Разбирая же власть родительскую, трудно сказать, чтоб она не доходила ни в каком случае до пощечин; от постороннего человека удар по лицу может сделаться кровной обидой, но не от отца». Иными словами, то же самое, что говорит и Луи Блан, только переведенное на язык пощечин. Шествуйте вперед к царству, изъятому от пощечины, но знайте, что вас ждет путь долгий и трудный, у цели которого нельзя очутиться одним прыжком; и что путь этот весь усеян пощечинами. Конечно, Луи Блан был бы очень изумлен, узнав, что существует «открытый вопрос» о пощечинах, но по нашему месту и это сойдет с рук.
Сходство, впрочем, на этом и оканчивается. Высказав изложенные выше мысли насчет уступок, Луи Блан прибавляет: «Но необходимо иметь идеал и никогда не терять его из вида, даже в тех случаях, когда допускаются жертвы в пользу действительности. Неразумно думать, что один прыжок достаточен для того, чтобы достигнуть цели долгого пути, но еще неразумнее пускаться в путь, не зная, куда он ведет, и выбирать окольные дороги, не будучи уверенным, что они ведут именно к тому пункту, которого предполагаешь достигнуть». Г-н Спасович, напротив того, дав сначала понять, что для него вполне понятна система воспитания без розог и без пощечин и что, следовательно, нельзя отрицать возможности и действительных, вполне беспощечинных отношений родителей к детям, тем не менее относится к этому идеалу беспощечинности мрачно, почти безнадежно. «Я, — говорит он, — так же мало ожидаю совершенного и безусловного искоренения телесного наказания, как мало ожидаю, чтоб вы (присяжные заседатели) перестали в суде действовать, за прекращением уголовных преступлений и нарушений той правды, которая должна существовать, как дома, в семье, так и в государстве».
Люди придирчивые могут сказать, что последние, подчеркнутые сейчас, фразы или затем только пущены в ход, чтоб сделать гг. судьям и присяжным заседателям комплимент, внушив им, что царствию их не будет конца, или же представляют собой набор пустых и бессодержательных слов, высказанных без всякого соображения с историей тех усилий — историей далеко не бесплодною, — которые делаются в видах ежели не окончательного и немедленного упразднения преступлений, то, по крайней мере, значительного сокращения числа их. Есть выражения готовые, к которым уже исстари приучено человеческое ухо и к которым, в случае отсутствия мысли, можно прибегать точно так же, как прибегают к магазину готовых платьев, чтобы выйти оттуда франтом. Но пусть будет так, как утверждает г. Спасович: пусть розги не прекратятся, пусть пощечины господствуют вечно; пусть преступления умножаются и процветают на утешение адвокатам, in secula seculorum; [68] спрашивается: зачем же было заводить разговор о педагогических идеалах? Зачем было говорить: «Я вполне понимаю, что может быть проведена система воспитания, из которой розга будет исключена»? Странное дело! объявлять себя «не сторонником» розги и в то же время вступаться в дело, в основании которого лежит исключительно розга! намекать на возможность каких-то беспощечинных педагогических идеалов и вслед за тем объявлять, что идеалы эти следует положить в шкаф и навсегда запереть на ключ!
68
во веки веков.
Ежели слова о возможности существования беспощечинной педагогики были высказаны не ради щегольства (чего даже нельзя предположить со стороны г. Спасовича, зная его всегдашнюю трезвость в этом смысле), то их не следовало говорить совсем, особливо ввиду того, что вся остальная речь представляет лишь категорическое опровержение этого опрометчиво выраженного афоризма. Правда, жалкие слова имеют еще очень большое значение в современном обществе, но все-таки туман, ими напускаемый, начинает мало-помалу рассеиваться.
Ясно, что г. Спасович вышел из своей роли и сделал ошибку. Его ум, по преимуществу деловой, наклонный к политике результатов, должен тщательно отметать от себя чувствительные примеси, которые составляют удел тех, которые за прогоны готовы посетить какую угодно область теоретических общностей. И, наверное, речь г. Спасовича не утратила бы своей ценности и не сделалась бы менее убедительною, если б он, не выгораживая своей личности от подозрений в солидарности с пощечинами, выразил прямо и просто, чего он требует от присяжных заседателей. Скомпанованная таким образом речь могла бы иметь приблизительно следующий вид: «Гг. судьи! гг. присяжные заседатели! перед вами на скамье подсудимых находится г. Кронеберг, который обвиняется в истязании своей дочери. Для того чтобы вы могли судить правильно, действительно ли г. Кронеберг виноват в том преступлении, за которое он преследуется (всякий опытный адвокат должен подчеркнуть эти последние слова, чтоб присяжные не смешивали: подсудимый может быть и виноват, но не в том преступлении, за которое судится), необходимо разрешить три вопроса: 1) имел ли г. Кронеберг право подвергать свою дочь телесному наказанию? — ответом на этот вопрос служит такая-то статья свода законов, которая вполне это право за ним подтверждает; 2) подавала ли Мария Кронеберг повод для педагогических воздействий на теле? — на это служит ответом энергическое показание доктора Сусловой, и 3) можно ли назвать употребленные г. Кронебергом педагогические приемы истязанием? — на это даст вам ответ, во-первых, кассационная судебная практика и, во-вторых, достаточно удовлетворительный вид, который представляли ягодицы Марии Кронеберг при освидетельствовании. Я кончил».И только.
Можно быть уверенным, что эта простая и безыскусственная речь оказала бы на присяжных заседателей по малой мере такое же влияние, как и те темные намеки, которые допустил г. Спасович, чтобы установить свою личную непричастность к педагогической практике г. Кронеберга.
Кажется, не будет ошибки, ежели сказать, что все указанные выше оговорки и недомолвки суть плод неясных отношений, в которые стала русская адвокатура к органам нашей печати, носящим назавание «либеральных». Адвокатура наша поначалу довольно горячо заявила о своей солидарности с вопросами жизни и потому весьма естественно встретила со стороны либеральной прессы самое горячее сочувствие. Но, симпатизируя защитнику вдовы и сироты, литература, как старшая сестра в либерализме, до того простерла свое усердие, что, подвергая действия адвокатов неусыпному контролю, заявила претензию держать это сословие в постоянной опеке. Начались обличения, взыскания, выговоры, почти угрозы, и долгое время сходило это с рук, потому что в самой среде адвокатов не установилось еще совершенно определенных понятий о тех целях, которым она призвана служить.
Такое отношение литературы едва ли может быть названо правильным. Франция — классическая страна адвокатуры, представители которой со времени первой революции играли в ее истории очень значительную политическую роль, но и там об адвокатах, как об адвокатах, в литературе нет и речи. Адвокат, за очень редкими случаями, никого не занимает, покуда из него не образуется политический деятель, а раз сделавшись министром, сенатором, депутатом, он уже и сам забывает в первородном грехе, в котором валялся до того времени. В последнее время, как политические деятели, адвокаты утратили много из прежнего обаяния. Перенося на политическую и административную арену изнурительные привычки своего ремесла, они никогда не приходили к действительно плодотворным результатам, а только вертелись в беличьем колесе, вследствие чего в настоящее время Франция, после четырех революций, и находится под начальством у Мак-Магона. Поэтому на избирательных сходках в Париже уже слышатся голоса, что адвокатов довольно. Но, во всяком случае, как служителей своего ремесла, и литература, и даже публика (кроме нуждающихся в их услугах) их игнорирует, и, право, едва ли можно указать на пример, чтобы в последнее время в каком бы то ни было французском органе печати было заявлено кому-либо из адвокатов, что он поступает недостойно, защищая французских Овсянниковых и Мясниковых. Единственное исключение составляет защита Базена адвокатом Лашо, но это статья особенная.
У нас ремесленное значение адвокатуры, по-настоящему, должно бы выказаться еще резче, потому что наши адвокаты уже окончательно не имеют никакого отношения к политической жизни государства. Не вопросы жизни стоят для них на первом плане, а вопросы, истекающие из свода законов и из кассационной судебной практики. Ловкое обращение с статьями законов — вот что имеется прежде всего в виду, точно так же, как в некоторых ремеслах главную роль играет ловкое обращение с иглою, шилом, заступом и т. д. Спрашивается: почему никому не приходило в голову обвинять в недостоинстве башмачника, который шьет матери Митрофании башмаки, или портного, который одевает Овсянникова, и напротив того, отовсюду сыплются обвинения на адвоката, который, видя Овсянникова покрытым сажею пожарища, взялся омыть его банею пакибытия?
Наша печать долгое время не решалась принять этого взгляда, но в последнее время сама адвокатура решилась заявить, что он представляет единственное правильное мерило, с которым можно относиться к ней. Опекунские замашки печати произвели неизбежную реакцию в той самой среде, которая еще так недавно увлекалась желанием доказать, что ничто человеческое ей не чуждо, хотя на самом деле всегда имела в виду только то, как бы «слопать боженьку», чтоб никто этого не заметил. Возник бунт; долгое время он тлел, так что нельзя было разобрать, откуда гремит гром, из тучи или из навозной кучи, но наконец в адвокатскую похлебку попал такой жирный кус, что долго сдерживаемые страсти не устояли.
Поводом к разрыву с литературой послужило знаменитое Овсянниковское дело, и, помнится, г. Спасович (конечно, как добрый товарищ, ибо лично он играл в этом деле роль противо-овсянниковскую) первый поднял знамя бунта, сказавши на каком-то обеде, что адвокатура должна шествовать своим путем, независимо от внушений и контроля печати. За ним последовал и г. Потехин, который без церемонии обвинил русскую литературу в идиотстве.
Вероятно, эти случаи изменят взгляд нашей печати на русскую адвокатуру и укажут, какой должен быть характер их взаимных отношений. Во всяком случае, это не могут быть отношения товарищества, ибо общей почвы для этого здесь найти нельзя, кроме разве того, что и литератор и адвокат обладают одним и тем же орудием для достижения своих целей — словом. Затем, и объект действия, и характер его — все разное. Литература служит обществу, адвокатура — клиенту; честность литературы состоит в разработке идеалов и перспектив будущего, честность адвокатуры — в строгом согласии с действительностию и подчинении идеалам, выработанным в прошедшем и вверенным охране положительного закона. А что касается до общего орудия — слова, — то ведь оно раздается и на Сенной.