Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Недоподлинная жизнь Сергея Набокова
Шрифт:

Я утешался тем, что перебирал в уме качества, общие для меня и Юрия. Мы оба брезгливо относились к насекомым. Оба любили музыку, хотя любовь Юрия ограничивалась цыганскими песнями и военными маршами. Оба посредственно играли в шахматы. Все это отличало нас от Володи. И если эти двое были несхожи, как ночь и день, разве не обладали мы с Юрием сходством рассвета с закатом? Почему же друзьями стали не Юрий и Сергей, а Юрий и Володя?

Юрий продолжал говорить, заглушая мои праздные мысли:

— Верность долгу, бесстрашие, честь, вот что от нас требуется, однако честь — величайшее из этих качеств. Без чести человек не живет, но лишь влачит существование.

— Кто-то

мог бы сказать то же и о любви, — заметил Володя.

— Нет, — твердо ответил Юрий. — Честь превыше всего. И состоит она прежде всего в верности Царю, святой матушке России, Русской Православной церкви и семи ее благостным таинствам.

— Прошу тебя, — Володя забросил в рот вишенку, — ты говоришь плоскости. Я же хочу жить лишь в деталях. Когда я сочиняю стихи, то пишу вовсе не о Любви с прописной Л, нет, я пытаюсь описать частную любовь, которую испытываю к совершенно частной девушке, пейзажу, воспоминанию — тому, о чем пишу. И стремлюсь делать это с той же точностью, с какой лепидоптерист описывает бывшую до сей поры неизвестной бабочку, которую ему удалось поймать за крыло на никому не ведомом лугу Казахстана или Новой Англии. Не просто любую бабочку, заметьте, но вот эту, частную.

— А как же классификация? — спросил Юрий. — Ведь существуют и виды, а не одни только отдельные их представители. К тому же в нашей жизни так много того, что попросту неописуемо. Ты с этим согласен?

— Ничего неописуемого не существует. Утверждение, что мир неописуем, есть корень тщеты, отчаяния, поражения, всего того, с чем я отказываюсь иметь дело. Вселенная безусловно описуема — сотворить ее иной Создатель попросту не мог. И я считаю, что наш долг в том, чтобы искать решение сложной задачи описания всего на свете, — мы ведь и сами существа сложные, не так ли? Во всяком случае, некоторые из нас. Я говорю не о вульгарном уличном идиоте, который полагает, что если раздать всем по куску хлеба, поднять красные флаги, вручить заводы рабочим и проделать еще какую-то чушь в этом роде, то и проблем никаких не останется. Я говорю о тех из нас, кто благословен способностью распутывать, так сказать, головоломки: о людях, благодарных за этот дар и считающих долгом чести — и это, Юрий, настоящая честь — использовать его.

— Изложено изрядно, — признал Юрий. — Согласен с каждым твоим словом. И все же мы, защищающие саблями и штыками предоставленную тебе возможность распутывать головоломки, разве не следует и нас ценить по заслугам? Царь может быть тебе решительно не интересным, но именно в его империи ты получил свободу ловить бабочек, сочинять стихи, решать твои инфернальные шахматные задачи и, смею сказать, любить ту самую частную девушку. А если большевики будут и дальше мутить воду, все это, боюсь, пойдет прахом.

— Поэт путешествует налегке, — ответил Володя. — И всегда изыщет возможность продолжить то, что начал.

Как взросло беседовали мы, лакомясь вишнями и попивая чай из самовара, который благодаря усилиям слуг волшебным образом не остывал. Что думали они о нашем разговоре? Или они ни о чем не думали, а просто смертно хотели спать? И где теперь мои мужики с прошлогоднего покоса? Отправлены на фронт? И предлагают один другому жалкое утешение в каком-нибудь забрызганном кровью окопе? Или лежат, мертвые и непогребенные, посреди какого-то грязного поля? Или же влились в наводнившие Петроград орды дезертиров, которыми, как сказывают, норовят овладеть большевики? Как я жалел о том, что не знаю даже таких простых, человеческих обстоятельств мира, в котором жил. Складная картинка его состояла из слишком многих кусочков, и при каждой моей попытке увидеть

ее целиком рассыпалась у меня на глазах.

Юрий обратился ко мне:

— А во что веришь ты, о безмолвствующий?

Его серые глаза встретились в свете лампы с моими и удержали их — как если бы после долгого перерыва он благодаря некоему волшебству надумал снова поцеловать меня в губы.

— Не знаю, — признался я. — Я знаю лишь, что ценю. Дружбу и красоту. Я ставлю их превыше чести. Любовь друга к д-д… — На этом последнем «друге» я унизительно запнулся.

Юрий рассмеялся, но тут же сказал:

— Прости. Я позволил себе грубость. Никто не вправе смеяться над чужим заиканием.

— Наш спор напоролся на мель, — пробормотал Володя. — Сережа обычно хранит молчание не без веской на то причины.

И снова мое заикание обратило в комедию серьезнейшую из минут. Тем не менее я продолжил, к большому неудовольствию моего округлившего глаза брата.

— Разновидностей бесстрашия существует много, — сказал я. — Бесстрашием обладают солдаты, путешественники, поэты, разумеется, но прежде всего влюбленные. Так вот. Это и есть то, во что я верю. Ради друга я умер бы.

— Но кто он, этот друг? — спросил Юрий — ласково или несмешливо, не знаю. — И друг ли он или возлюбленная? Ты, сдается мне, смешиваешь эти понятия, на мой взгляд, совершенно раздельные.

— Он еще не встретился мне, — ответил я, оставляя без внимания его придирку, которая, по правде сказать, представилась мне не имевшей отношения к сути нашего разговора, и, к удивлению моему, продолжая смотреть Юрию в глаза. Ах, сколько в них было света, каким серьезным и задумчивым было его лицо.

Володя недовольно пошевелился.

— По-моему, хватит нам философствовать. Я устал. Думаю, пора ложиться. Ты идешь, Юраша? Или предпочитаешь и дальше выслушивать пустые словеса моего брата?

Очень долгое мгновение Юрий продолжал смотреть мне в глаза, а затем, разочаровав меня, сказал:

— Конечно, иду, Володя. Спокойной ночи, Сергей Владимирович.

Через два дня Юрий уехал в Варшаву, и тем же вечером мама получила по телеграфу известие о том, что ее брат Василий Иванович Рукавишников, мой возлюбленный и недосягаемый дядя Рука, умер от сердечного приступа в клинике Святой Мод под Парижем.

— Я знаю, ты любил его, — сказала она, гладя меня по голове. — И должен верить — он наконец обрел покой.

Володю я нашел у качелей, катавшим нашу сестру Елену. Взлетая вверх по неистовой дуге, она упоенно взвизгивала. Лоб брата покрывали морщины. На меня он никакого внимания не обратил.

— Ты ведь понимаешь, что это значит? — спросил я.

— Полагаю, это значит, что я свободен, — ответил он, еще раз резко толкнув качели.

— Не понимаю, — сказал я. — Свободен от чего?

Но он лишь прикусил губу, потряс головой и отвел взгляд — и не ответил, даже когда я повторил мой безобидный вопрос.

11

Берлин, 27 ноября 1943

Несколько приустав от подаваемых фрау Шлегель жильцам брюквенных супов и редиса с маргарином, да благословят небеса ее поставщика-спекулянта с черного рынка, я обнаруживаю, что ленч в обществе Феликса Зильбера предвкушаю с немалым нетерпением. И хоть меня переполняют неразрешенные вопросы относительно его побуждений, хоть я и уверен наполовину, что он пытается заманить меня в какую-то ловушку (хотя зачем же идти ради этого на такие хлопоты?), я в то же самое время изголодался по простому человеческому общению. Возможно, и он тоже. Возможно, этим все и объясняется.

Поделиться с друзьями: