Недоумок
Шрифт:
— Я всё это представляю. Но, надеюсь, вы мне верите и не вышлете, как того журналиста? Знаете, мне нужно оглядеться, почувствовать себя человеком, я это в Париже понял, конечно, я другим ещё не стал, но один слой кожи уже поменял. Ведь я страх преодолел, а остальное… не будем загадывать. Если бы была жива моя мама, она бы порадовалась. Может быть вам покажется странным, но она помогала мне в этом решении, поддерживала мысленно, мне казалось, что я ощущал её присутствие даже сегодня…
Офицер встал из-за стола, подошёл к окну и поднял жалюзи, за окном начинался зимний, серый рассвет, и в комнате от этого не стало веселее.
— Я должен
Голицын растерянно всмотрелся в картонку, там стояло два слова и номер телефона, понять, где имя, а где фамилия он не мог, но больше всех был ошарашен Паша, видно он не ожидал, что «джеймс» всё понимает.
— Моё имя Ги, а фамилия Ру — видя замешательство переводчика, пояснил офицер, мы ещё не один раз будем встречаться и говорить, а теперь вас проводят до проходной, и пожалуйста не стесняйтесь, звоните.
Паша замешкался, что-то быстро стал говорить по-французски, будто оправдываясь в чём-то, но Ги Ру вполне начальственно выслушал его, двумя словами дал понять, что встреча закончена, распахнул дверь кабинета и проводил их до самого лифта.
Его прощальное пожатие, показалось Голицыну столь же жёстким.
Пока они спускались в лифте, Паша сконфуженно молчал, может он не знал, что Ги Ру всё понимает по-русски, и ему казалось, что его подвергли некому экзамену. Александр Сергеевич пытался с ним заговорить, ободрить двумя словами, но тот как-то совсем сник, пожелал удачи и выйдя из лифта смешался с толпой служащих в холле.
Несмотря на Рождество здание Контрразведки немножко ожило, пустое пространство холла преобразилось, даже в праздник здесь сновали чиновники. Если бы ему сказали, что он находится в чреве местного КГБ, он бы не поверил, настолько в его представлении лица этих людей должны были соответствовать «нашим держимордам».
Из дальнего угла, где в кадке росла одинокая пальма с голубоватой неоновой подсветкой, отделилась знакомая фигуры, тяжело припадая на палку и с трудом передвигая своё тучное тело, старый князь простёр руку на встречу Александру Сергеевичу.
— Мой дорогой! Как же вы решились? Ну, да ничего, с Божией помощью мы всё одолеем. Клянусь, я вас не брошу. А теперь едем домой.
Квартира Светлейшего князя Голицына помещалась в массивном каменном доме девятнадцатого века. Александру Сергеевичу была выделена комната для прислуги, на последнем, шестом этаже, под самой крышей. В этой довольно убогой мансарде единственным украшением было окно, а так, стол, два колченогих стула, матрац и умывальник, уборная ниже этажом на лестничной клетке. В углу комнаты были свалены старые эмигрантские газеты и журналы, хорошо спрессовавшиеся от времени.
Вечерами, Александр Сергеевич погружался в эту кипу, и с удивлением и болью открывал для себя историю своей страны, так надёжно скрытую советской цензурой. О многом он слышал по «вражьим голосам», но далеко не всё, особенно события хрущёвской оттепели, процессы над диссидентами, посадки, закрытие церквей; пятидесятые годы, которые не только для него, да и для всей советской интеллигенции были надеждой на начало новой эры, но очень быстро переродилось в очередное закручивание гаек. Оттепель, оказалась зимней слякотью. Интеллигенции выдали аванс, потом, их же посадили на крючок и они получили свободу, в виде фиги в кармане, продолжая травить
анекдоты на кухне.Голицын открывал окно садился с ногами на подоконник, курил, слушал курлыканье голубей, смотрел на крыши, а дальше через них открывался вид на холм с белоснежным Сакрэ — Кёром, где-то справа маячил уродливый небоскрёб Монпарнаса, золотой купол музея Инвалидов… Можно было не двигаться, стараться ни о чём не думать, где-то внизу шумел город, он провожал закаты, а время как бы замерло, растеклось, словно кисель по тарелке и подёрнулось дрожащей плёнкой. Что будет завтра, послезавтра, через неделю — Голицыну было безразлично, в глубине сознания происходила глухая работа, он противился ей, старался не замечать, но чем больше ему приходилось погружаться в рутинность новой жизни, тем больше он понимал, что даже после своего прыжка в неизвестность, с удачным приземлением ему далеко ещё до душевного выздоровления. Да и как себя не растерять? Ах, было бы ему не шестьдесят, а двадцать!
Не зажигая света, скорчившись на подоконнике, он всматривался не только в ночь, но и в своё прошлое; в памяти всплывали образы детства, разговоры с мамой, их мытарства, и ненависть к жене. Было ли ему стыдно за свои преступные мысли? На этот вопрос он не мог ответить, но вполне сознавал, что осуществи он тогда свои замыслы, (а были моменты, когда он был на грани), то сейчас он не любовался бы Парижем.
Несколько раз в разговоре с князем, он почти был готов к раскаянию, но что-то его всякий раз удерживало. И он подумал, что так как он не совершил этого преступления, то нечего и рассказывать, а преступные мысли они и во сне бывают.
Через пару недель после своего прыжка, он позвонил жене, но та, как только услышала его голос, завопила, прокляла и бросила трубку.
С оказией, он послал письмо сыну — ответа не получил.
Может это было не по-христиански (так бы сказала его мать), но ему было приятно сознавать, что он вызывал ненависть у Ольги. Физического убийства не случилось, но удовлетворение, что он отомстил ей за все годы унижений — сердце его согревало. Может быть, это было не по-христиански (так, наверное, сказал бы тот старичок на кладбище), но он без сожаления, злорадно, представлял, как Ольгу вызывают в КГБ, как она оправдывается перед ними, а дома плачет и воет от бессилия.
Может быть, тоже, не хорошо, но у него совершенно не болело сердце за сына. Уже давно, сын перестал уважать его, и как ему казалось, стыдился отца.
Последней каплей, в их отношениях, был разговор, когда сын с презрительной усмешкой бросил ему «…что с тебя возьмёшь, ты же неудачник».
Горькие воспоминания не оставляли его.
Но больше всего, Голицын, страдал от отсутствия работы. Она настолько въелась во все его поры, превратилась в наркотик, что теперь оказавшись отрезанным от настоящего «дела», он ощутил огромную пустоту во всем теле.
Почти каждый день, ему приходилось заниматься мелкими и большими делами, в основном это касалось его оформления во Франции, эти «дела», разрастались в горы бесконечных ксерокопий, телефонных звонков, встреч с чиновниками, высиживанием в очередях, подач документов на всяческие пособия и вид на жительство. Князь ему помогал как мог, но из-за возраста, он поручил всю эту тягомотную беготню своему внуку, студенту третьего курса Сорбонны, который оказался милым молодым человеком, общительным, обаятельным, унаследовавшим внешность своих предков, но совершенно далёкий от русских вопросов и вполне иностранной складки. Он довольно хорошо знал русский и проводя часами с Голицыным в очередях всячески пытался расспросить его и понять, почему его дальний родственник сбежал из России.