Недра
Шрифт:
Подождала, не скажет ли еще чего-нибудь; смотрела на бабушку восторженно и робко, как на икону. Ничего больше не сказала, только поманила пальцем и веками глаз, и, когда Варенька положила голову ей на колено, погладила ее неожиданно крепко, точно сукно оттирала, и глядела спокойно, но как будто по-прежнему ласково...
Потом скоро сползла рука, глаза закрылись: забылась бабушка, тихо засвистела носиком.
Варенька встала с колен осторожно, чтобы не будить, взяла свечу, села на свою кровать к роману тоже осторожно, чтобы не скрипнуть, а самой так почему-то хорошо было оттого, что позвала и погладила
Так минут десять прошло; читать не хотелось, все мечталось о чем-то, и с бабушкой в качалке хорошо так было.
...Стук в окошко - слабенький, так что не повернула даже головы Варя, только прислушалась. Потом опять, немного сильнее... Окошко было низкое и прямо в сад, и когда Варенька, замерев, поднялась к нему со свечкой, она уж догадалась, что это не зов из другого мира, а Костя Орешкин. Его и видно стало, когда отворила ставень: нескладный, шея длинная, ворот блузы расстегнут, лицо робкое.
– Ты что это?
– спросила Варенька в стекло очень тихо.
А Костя Орешкин улыбнулся застенчиво.
Когда улыбался он так, Вареньке всегда хотелось на него прикрикнуть шутя: уж очень детская была улыбка. Но теперь она только погрозила пальцем, косясь на бабушку, и прошептала:
– Какой глупый!.. Когда бабушка спит... Бабушка!
– сказала громко.
– А, бабушка!
– еще громче.
Бабушка свистела носиком.
Тогда Варенька приоткрыла окно.
– Ты зачем это пришел?
– Может, мы... погуляем?
– Ты с ума сошел! Когда я дежурю...
Костя подвинулся к самому окну, такой же робкий.
– Мы бы немного... по саду.
– Ты как сюда попал? Калитка разве не заперта?
– Нет, я через ограду... Там ведь дырка в ограде - планка одна вынута.
– Вот глупый!
– Очень уж ночь хорошая!
– вздохнул робкий Костя.
А ночь была такая, что только подышать ею минуту и вот уж усидеть нельзя.
В саду было несколько груш-скороспелок; теперь (весна была ранняя) как раз они зацвели и ночью пахли куда крепче, чем днем. Потом соловьи... не в этом - тут их пугали кошки, - в соседнем саду, капитана Морозова, - у него насчет кошек было строже.
Груши и соловьи были только заметнее, а о всех других запахах и других звуках, так перемешанных, таких особенно теплых, апрельских, таких уездно-городских, подумать словами как-то даже и невозможно было. Усидеть на месте нельзя, а почему - бог знает. Почему иногда человеку каждый корявый сучок - родной брат, каждая козявка - сестра, и к парной земле хочется припасть губами?
С вечера прошел маленький дождик, и теперь еще пахучей стало, чем раньше. Даже и та трава, которой еще не было, которая завтра еще пробьется на свет, и та уж пахла.
От луны сад внизу расписало тенями, и от свечки в окне, за Костей, в куст барбариса полезла тень.
– На минутку можно бы...
– сказала Варенька.
– Ну да, а то на сколько же?
– просиял Костя.
– Как же?.. В окно?.. Нет - застучу.
– Я помогу, ничего, - и протянул руки.
– На, платок мой теплый возьми.
– Да ведь и так тепло.
– Ну, все-таки, - и, поставив ногу на подоконник,
еще раз оглянулась на бабушку.Из сада, насколько могла, притянула внутренний ставень и закрыла окно, чтобы на свет не залезло что-нибудь такое, чего не нужно. И когда очутилась в саду рядом с Костей, - "Вот спасибо тебе!" - сказал Костя.
IV
Из-под теплого платка, накинутого на голову, снизу вверх на длинного Костю птичкой смотрела Варенька: а что он сделает? а что он скажет? а как поглядит?.. Теперь, ночью, все это было так таинственно: и то, что тополи над головой шуршат, как жуки, и то, что груши пахнут крепче, и то, что тени от сучьев так же черны, как сучья, и то, что дышать так легко и сладко, и то, что бабушка зачем-то благословила ее (иначе она никак не хотела назвать того, как ее вспомнила бабушка), и то, что Костя какой-то новый и с ним хорошо.
– Видишь ли, Костя, - сказала она подумав, - я вот только за бабушку боюсь, а то бы мы с тобой и по улицам погуляли.
– За бабушку что же бояться?
– сказал Костя радостно.
– У нее ведь болезни никакой нет: у нее marasmus senilis.
– Что-что?
– Старческая дряхлость, а не болезнь... Долго она еще тянуть может.
– Что ты! Доктор сказал... а иначе - зачем же нам и дежурить?
– Так у вас времени больно много.
– Какой ты грубый, Костя! Я не пойду с тобой.
– Ну, что ты... ну, прости... Доктора, ведь они мало о человеке знают... Только то, что он должен когда-нибудь помереть... Это я так... Ну, пойдем.
– А где же тут планка вынута?
– Она вот здесь; она не вынута - ее отодвинуть можно.
– Это ты ее и сломал, здесь все планки были целые.
– Что ты, Варенька! Совсем не я.
– Ты, ты, ты, - уж не притворяйся, я ведь все равно никому не скажу.
И когда Костя помогает ей пробраться сквозь ограду на улицу, Варенька чувствует, как бережно прикасаются к ней его большие руки; ей весело; ей хочется засмеяться звонко; но смеяться звонко нельзя: ночь, и она доверчиво и благодарно прижимается к Косте плечом.
На улице еще светлее. Безобидные собаки где-то лают, мелкие; сказать лишь: "Шарик, Шарик! Ты что с ума сходишь! Ах, Шарик, Шарик!" - вот уж и завилял хвостом. Вдоль улицы - белые акации одна в одну, как пышные букеты. Прямо под луну попала "Белошвейная специальность белья и метки", - так и сияют буквы, а ближе - кусочек ржавой черной жести над калиткой; лет десять назад на нем была надпись: "Константинопольский сапожный мастир - Асанов"; теперь облупилось, осталось одно ушко сапога.
Лет десять назад тут на углу была рубленая низенькая кривая хата, мимо которой боялась ходить Варенька, а теперь поставили дом приличный - белый, в полтора этажа, и на улицу палисадник.
– Я так не люблю, так не люблю, что я брюнетка!
– почему-то говорит Варенька вздохнув.
– Когда я была совсем маленькая, ложусь, бывало, спать, молюсь: "Господи, ты ведь все можешь... Ну что тебе стоит? Сделай, чтоб я была блондинкой, чтоб у меня пышные белокурые волосы и чтоб вились... боженька, сделай!.." Очень я усердно молилась, ты не думай... Вставала утром, бегом к зеркалу: нет, такая же!.. Ревела я тогда, как телушка.
– Зачем тебе блондинкой?
– А затем... что ты ничего не понимаешь в этих вещах.