Нефть
Шрифт:
— Не жалуете вы прессу.
— Смотря какую. Я — вообще — не жалую людей, не понимающих своего предназначения в жизни. Вот положено тебе, к примеру, живописать, так и живописуй. Деньги за работу бери, ври нещадно, если совесть позволяет, не позволяет — живописуй честно, как умеешь. Но вот творцом того самого пейзажа, который тебе писать положено, мыслить себя не стоит. А те самые люди, о которых я говорю, — сброшенные позже увесистыми пинками с разного рода барских крылечек, — свято уверовали в то, что они на самом деле творцы истории. Если не просто — Творцы. Это, между прочим, тоже была часть продуманной и очень толковой программы — введение во власть, пусть и под номером четыре, возведение на пьедестал народных защитников и глашатаев, а главное —
— И просто изобразили какой-то медийный Апокалипсис.
— А он и настал. И в седле его мрачных коней оказались отнюдь не ангелы тьмы, а люди, умеющие манипулировать любой самой достоверной информацией таким образом, что она — оставаясь будто бы неизменной — становится прямой противоположностью самой себе. Однако даже эти искусные всадники — всего лишь клевреты, слуги тех, кто сказал, как нужно. Вот эту горькую истину и постигли наши медийные мэтры тем самым вечером в ТАССе. Мальчики, которых они полагали покровительственно вывести на экраны и, возможно, издалека приобщить к важнейшему из всех искусств, не слишком церемонясь — потому что заскучали и заспешили по своим делам, — указали им, кто, как и по каким правилам будет теперь готовить голубое эфирное пойло. И помертвевший лицом Сагалаев, переступавший порог ТАСС едва ли состоявшимся главой ОРТ, и рыдающая Лисневская, и растерянный Листьев, который будто бы уже знал… Это было — я вам скажу, зрелище. Ну а прочую печатную и эфирную мелочь делили уже тихо, быстро, но по тем же принципам. И вот теперь ответь мне — зачем? Отчего — так массировано начали со СМИ?
— Ну, это понятно — выборы были уже не за горами. А я всегда говорила и готова повторять снова и снова: дайте мне пять минут эфирного времени в прайм-тайм ежедневно, и через год я из любой макаки сделаю президента.
— Это бесспорно. Но кроме предвыборных ожидались еще крупные хозяйственные схватки — тот самый естественный отбор, который вы почему-то обозвали неестественным отсевом. И победители уже вплотную приближались к тому, из-за чего — собственно — ведется вся эта игра. К нефти, к углеводородам, которые к тому времени медленно, но неуклонно начинали подниматься в цене.
Но это произойдет двумя годами позже — в 1997-м. А главным событием грядущего 1996 года были, разумеется, выборы президента. Их ждали, безусловно. Но в конечном итоге — все было уже предрешено.
— Знаешь, — говорит она и неспешно оглядывает зал, — давай, может, переместимся в другое место. Хочется какого-нибудь бульвара, зелени, людей вокруг.
Обычный жест. Но мне видится в нем что-то пугливое. И не только видится, но и передается. Не по себе, неуютно, и даже холодно — зябко вдруг. Пытаюсь тем не менее шутить:
— Если за вами не следят, вовсе не значит, что у вас нет паранойи.
Но Лиза шутку не принимает. Понимает, разумеется, и даже улыбается сухо и вежливо, одними губами. Но глаза остаются тревожными. А потом становятся внезапно — испуганными и жалкими, как у ребенка, который не капризничает, а действительно напуган чем-то всерьез.
— А я вот, знаешь ли, совсем не уверена, что у меня нет паранойи. Она, кажется, собирается заплакать, потому что темные очки с ярким белым логотипом Chanel, до сей поры выполнявшие
роль обычного ободка для волос, сдерживающего вокруг лица ее буйные рыжие пряди, сдергивает с головы как-то слишком резко. Притом, что вокруг — в зале все тот же мягкий рассеянный свет. Пытаюсь на ходу обернуть все в шутку:— Ну, если есть паранойя, то — наверняка следят. И надо валить.
— По одному, — она держится изо всех сил, темные стекла, прикрывшие глаза, помогают, и получается даже шутить.
— Не расплачиваясь, — продолжаю я, — если уж паранойя.
И тут же добавляю, решая сразу две проблемы — окаменевшее лицо официантки и Лизу, стоящую посреди зала, как лошадь на витрине, вдобавок — собирающуюся разрыдаться.
— Ты иди, — говорю я беспечно и демонстративно достаю кошелек, — я тебя догоню.
Все получилось. Лиза пулей покидает ресторанчик. Напуганная было официантка утешается приличными чаевыми. Понять бы теперь — куда отправиться рыдать и постигать государственные тайны. Но этот вопрос Лиза решила сама. В туалете — наше счастье — одна кабинка и замок прилажен на первой двери, так что зайти помыть руки или просто посмотреть на себя в зеркало не может никто.
— Ну и… — спрашиваю я как можно спокойнее… — где тот бульвар, где ты хочешь зелень, людей и кофе?
— Возьми сначала вот это, — в лучших традициях плохих шпионских фильмов она подсовывает под дверь кабинки увесистый пакет плотной желтой бумаги.
— Ну, миллиона там явно нет.
— Там вообще нет денег. Там документы. План.
— Государственного переворота.
— Да. Государственного переворота, хотя Лемех утверждает, что все в рамках конституции.
— Ага. Значит, Лемех в курсе, что план революции у тебя.
— Нет. Я вытащила его из сейфа сегодня ночью. А утром он улетел в Штаты.
— Ясно. Ну что ж, некоторое время, значит, мы еще проживем, если к сейфу кроме Лемеха…
— Никто. Ты же знаешь Лемеха. Мне потребовалось изрядное время, чтобы изыскать способ.
— Ну, выходит, пойдем на бульвар. План революции, я так и быть, поношу в сумке. Потом, если Лемех победит — он, может, поставит мне памятник. Знаешь, я не возражала бы там, на бульваре, где мы сейчас будем пить кофе. Кстати, где?
— Господи, да откуда я знаю? Главное, чтобы людей побольше и зелени.
— И пойдем мы туда, разумеется, пешком.
— А ты, что, предлагаешь, чтобы вся моя — в смысле, вся лемеховская свита последовала за нами. Тут, слава богу, есть несколько выходов. И твой водитель.
— Оставь в покое моего водителя, он думает исключительно о том, в котором часу сегодня попадет домой. У него ремонт. И жена молодая.
К счастью, маленькая кафешка, не на бульваре, но шумная, многолюдная и совершенно непременная в узком переулке, находится быстро. И даже стол у окна, занавешенного каким-то пестрым плакатом, — освобождается буквально будто бы специально для нас. И это просто прекрасное место, потому что нам через прорехи в несвежем плакате виден весь переулок, а разглядеть нас сквозь витрину и те же самые прорехи — практически невозможно. Кофе мерзок. Но — по сравнению со всем прочим — это сущие пустяки.
— Ты Мишку помнишь? — неожиданно спрашивает Лиза.
— Помню, разумеется.
Мишка — партнер Лемеха и мерзкий тип. Когда-то, на заре капиталистической юности наших с Лизой мужей, мы жили по-соседству. Мужья — как я, по-моему, уже писала, синхронно схлопотали тогда государственные дачи по соседству, в Ильинском. Небольшие двухэтажные коттеджики, с казенной мебелью, правда, вполне современной, надо полагать, обновленной в конце восьмидесятых. Однако ж — на Рублево-Успенском шоссе, за зеленым «политбюрошным» забором, так милым тогда сердцам начинающих российских капиталистов. Там же — по соседству — поселился Мишка с семьей, и надо сказать — поначалу я не питала к нему никаких неприятельских чувств, разве что расплывшаяся фигура и физиономия молодого мужика, выражавшие всегда высшую степень важности и даже вальяжности, не производили на меня благоприятного впечатления. Но не более того.