Негасимое пламя
Шрифт:
Мара на недобрые знаки плюнула. Хлопотала с младшим сыном, сколько хватало сил; жгла, не жалея, дрова в очаге, кутала мальчонку в накидку из белого медвежьего меха, что привезла с собой из родных краёв, а когда становилось совсем невмоготу – ругалась сквозь зубы на своём языке, трескучем и грозном. Свекровь на неё ворчала: разве ж дело – богов гневить, на сносях-то? Раз одного уже выбрала себе Семара, то хоть другого надо сберечь. Своя бы послушалась, а поморянке всё было нипочём, ровно что стенку уговаривать. Холодов Мара боялась не больше, чем людской молвы, а в злую волю судьбы не верила вовсе.
– Богам угодно, чтоб мы жили да радовались, – упрямо говорила она, утирая Волку испарину с горячего лба. – Ежли кого и забирает Матерь – то значит, не сделать уж ничего. А покуда можно делать – так я и буду!
На исходе зимы, когда спали морозы и солнце повернуло к весне, Волк выздоровел. На потеху матери и к бабкиному изумлению, сам слез с лавки,
Лиска, про то разузнав, только языком поцокала:
– Не бывать тому. Где ж видано, чтоб боги задёшево дары раздавали?
Как в воду глядела. Камушки, которые ведьма бросила ради просьбы Ладмировой матери, предрекли третьему Марину сыну родиться мёртвому. Старуха от ведьмы ушла опечаленная, а ранней весной увидала: лишь самую малость ошиблось гадание. Обещанный Ладмиру сын родился прежде срока, слабым, едва живым; Лиска оглядела бледную измученную Мару, потом её младенца, цыкнула зубом и сказала сразу:
– Не жилец.
Поморянка, такое услыхав, последними словами её прогнала – даром что сама лежала при смерти. Ведьма на порог плюнула да и ушла, наказав впредь помощи не просить. Свекровь перепугалась, сполна припомнила Маре и строптивость, и дерзость; повелела скорее перед богами повиниться, а младенцу имени покуда не давать. Невестка никакой вины за собой не признала; богам молилась усердно, младшего сына же нарекла Яром, чтобы имя стало ему оберегом и против последних холодов, и против злых сил, и против самой смерти. От недобрых знамений отмахивалась, как и с Волком было; едва сумела на ноги встать, всех, кто мешал, от себя и от сына разогнала и вновь взялась делать, что могла. На Лиску не надеясь, сама, как только сошли снега и проглянули ростки, принялась ходить по лесам, собирать чародейные травы. Колдовского дара Маре не досталось, зато мать научила её лекарской премудрости. Всякому известно: на Медвежьем берегу каждая женщина умеет и рану перевязать, и порченую кровь выпустить, и лихорадного выходить. Ведьма на то смотрела ревниво, всё твердила упрямо, что жить младшему Ладмирову сыну до Аринова дня, не дольше.
Той же весной и кузнецу даровали боги сына – долгожданного после четырёх дочерей. Лиска зачастила в кузнецов дом, сама приносила то снадобье для Любавы, то оберег для маленького Митара. Хозяин щедро отдаривался, не жалел для колдуньи лишнего куска; в ночь на Аринов праздник Лиска раскинула для него камушки и посулила кузнецу с женой жизнь долгую и безбедную, дочерям его – богатых женихов, а сыну – судьбу великую и славную. Любава запомнила и стала ходить гордая; таких-то предсказаний даже старосте до сих пор не доставалось! Мстилось ей иной день, что Митар станет у князя воином, иной – что в Вихоре первым купцом. Так подругам и говорила, когда случай выпадал посудачить.
– Ты, Любава, языком-то зря не трепли, – как-то раз выговорила ей смешливая соседка. – Лиска нынче что ни скажет – всё мимо! Небось стара стала, нюх теряет…
– Где ж она теряет?
– А вон, гляди, всю зиму Ладмировой жене твердила, будто Матерь то одного сына у неё заберёт, то другого. Ан нет, живёхоньки все!
– Так вестимо, Ладмир-то сам заговорённый, – Любава поджала губы, глянула недобро через улицу на дом пахаря.
– Может, и заговорённый, – подруга покачала светлокосой головой, – да только и Мара у него умница. Что б стало, ежли б Лиске поверила? Уже б и впрямь кого хоронила бы…
– Поглядим теперь, что на деле станет, – кузнецова жена усмехнулась, запахнула на груди расписной белогородский платок. – Боговы подарочки – такие они… Того и гляди, слезами отольются.
Дни сменялись днями. Стало припекать солнце, поднялась в полях озимая рожь, умыли землю первые грозы. Словно в награду за пережитую зиму даровали боги тёплое, дождивое лето; в такое только брось зерно в землю – само прорастёт и в назначенный срок обернётся обильным урожаем. Ладмир в поле ходил то один, то с сестрой: верная его помощница днями и ночами занята была дома, у очага и у колыбели. Старая матушка, после болотной хворобы пятерых похоронившая, смотрела на невестку да всё больше помалкивала. К великому счастью повстречал когда-то Ладмир поморянку на вихорском торжище: ладила нравная и с богами, и с
судьбой. Вот, глядишь, Волк совсем окреп, будто и не хворал вовсе; вот Зимушка приловчилась так резво по двору бегать, что иной раз и не угонишься. Младший, которого бабка всё боялась прозывать по имени, материной заботой и милостью богов набирался сил, хоть и твердила упрямая Лиска, что сроку ему – до Вельгоровой ночки. Один из всех унаследовал он отцовские карие глаза; бабка украдкой надеялась, что и удачи Ладмировой досталось внуку сполна. В Вельгоров праздник, когда Милолика, отчаянная, плясала у летних огней, а Ладмир пил допьяна в честь будущего урожая, старуха всю ночь простояла на коленях перед резными ликами богов. Поутру, заглянув в невесткин кут, она застала Мару и младшего внука мирно спящими. Тогда и поверила впервые, что и впрямь обошлось – заплутала смерть по дороге к их дому.Наладилась, пошла своим чередом неторопливая жизнь. Ладмир Меньшой рос таким же, как отец: коренастым, по-бычьи сильным, на мысль и слово нескорым, зато справедливым и рассудительным. Как пошло ему десятое лето, Счастливец стал брать первенца с собою в поле; тот втайне гордился, на братьев посматривал свысока. Волк, смышлёный и осторожный, до сих пор хвостиком ходил за старшим, а теперь остался один. Средь пёстрой мальчишечьей гурьбы он стал держаться вместе с Яром, которого сверстники накрепко прозвали Пройдой за охоту до всякой проказливой выдумки. Черноволосый, быстроглазый, не по летам хитрый, младший так и остался материным любимцем, зато по всей деревне прослыл занозой. Седьмицы не проходило, чтоб отец не задал ему трёпку: то за побег к речке в самый полдень, то за затею дразнить свирепого дворового пса, то за жалобы от соседей. Тут больше всех старалась Любава. Супротив её чаяний, Митар с Яром сдружились не разлей вода; куда один, туда и другой, хоть к реке, хоть в поля, хоть к запретному для малых детей капищу. Драться, чуть что не так, им то не мешало. Мара, увидав синяк на скуле у сына, лишь посмеивалась и наказывала отцу на глаза не попадаться, а Любаве всякая Митарова царапина была что рваная рана. Сына кузнецова жена слёзно увещевала с бедокуром дружбу не водить, Ладмиру пересказывала всё, что умела из Митара вытрясти – знала, что мать Яру разве что пальцем погрозит. Пройда наказания терпел, а наутро снова лез, обиженный, с кулаками – за то, что Митар его выдал. Приходила пора Любаве опять причитать, мазать сыну ссадины Лискиным снадобьем да ворчать на Пройду, на котором всё заживало, как на собаке.
Сёстры, Зима и самая младшая, Забава, уж на что разные лицом и повадками, обе обещали к должному сроку стать завидными невестами. Зимка, светлокосая, сероглазая, переняла у отца строгий нрав и любовь к труду; прилежная материна помощница, она рано взялась за прялку, училась стряпать и шить. Забавку в её малые лета Мара не неволила и баловала, покуда можно было. Ласковая и игривая, как котёнок, младшая стала в доме любимицей – и сама в ответ всех любила искренне и беззаветно. В отличие от сестриной, будущая красота её казалась для зареченских причудливой, диковатой: по-здешнему смуглая и невысокая, лицом и чёрными как смоль волосами Забава удалась в мать-поморянку. А вот мягкий нрав её вовсе на материн не походил. Когда вдруг обижали её деревенские дети, младшая Марина дочь слова в ответ сказать не умела – принималась глотать слёзы. Тут уж скорый на расправу Пройда лез вступаться за сестру, а она потом жалела его, наказанного, и тайком таскала брату запрещённые отцом сласти.
Такие шли в Заречье дела в первое лето княжения молодого Горислава. Шли бы они и дальше, к радости ли, к печали, но по-иному рассудила насмешница Рагела. Уже ткала она пёстрое полотно людских судеб – и для Заречья, и для Ильгоды, и для всей земли от края до края, и сама ещё, верно, не знала, в какой узор сплетутся отмеренные ею нити.
II. Неслух
Зимка прибежала с поля насквозь промокшая: дождь разгулялся не на шутку. На дворе никого не было, один только приблудный чёрный кот с порванным ухом сидел на крыльце, прятался от холода и влаги. Все собрались у пышущей жаром печи: тётка стряпала, бабушка латала старую отцову рубаху, Волк прилежно что-то строгал коротким ножичком – должно, опять дудочку себе на потеху. Младшие возились в тёмном закутке, подальше от подслеповатых бабкиных глаз – пытались выманить на белый свет домового. Зимка встала над ними, упёрла руки в бока, точь-в-точь как матушка, когда сердится, и сказала грозно:
– Вы что ж такое делаете? Батюшка велел Бурого не донимать!
– Тихо ты! – шикнул на неё Яр и подтолкнул к стенке плошку с молоком. – Вылезет же вот-вот!
– Бабушка! – погромче окликнула Зимка. – Тётушка! Опять они Бурого ловят!
– А ну бросьте! – тут же всполошилась Милолика. Она бросила ухват, подскочила к Яру и за шиворот оттащила его от тёмной щели. Забавка обиженно захныкала. – Ох, горе-горюшко! Да можешь ты хоть одну лучиночку смирно посидеть?
– Так я и сижу, – откликнулся Пройда. – Поглядеть вот хотел, как Бурый в свой закут помещается. Он ведь толстый.