Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Негр с «Нарцисса»
Шрифт:

V

На судне воцарилась тяжелая атмосфера гнетущего спокойствия. Днем люди занимались стиркой белья и развешивали его для сушки под неблагоприятным ветром, с медлительностью разочарованных философов. Разговаривали очень мало. Жизненные проблемы казались слишком обширными для узких пределов человеческой речи, и их, по общему соглашению, предоставили безбрежному морю, которое от самого начала времен захватило их в свою огромную длань — морю, которое знало все и неизбежно должно было открыть каждому в свое время мудрость, скрытую в заблуждении, уверенность, заключенную в сомнении — царство безопасности и мира за пределами горя и страха. И в беспорядочном потоке немощных мыслей, которые беспрерывно внедрялись тем или иным путем в тела людей, на поверхности, неизменно требуя к себе внимания, прыгал Джимми, словно черный бакен, прикованный ко дну грязной реки. Лицемерие торжествовало. Оно торжествовало благодаря сомнению, глупости, жалости, сентиментальности. Мы старались поддерживать его из сочувствия, из легкомыслия, из чувства юмора. Необычайное упорство, с которым Джимми цеплялся за свою ложь перед лицом неизбежной истины, носило в себе колоссальную загадку, представлялось нам каким-то величавым и непонятным явлением, которое по временам вызывало к себе благоговейное уважение. Многие, кроме того, находили нечто необычайное и изысканно забавное в том, чтобы дурачить таким образом Джимми, следуя его же собственному желанию. Скрытый

эгоизм, заключенный в сострадании, заставлял нас все больше опасаться того, чтобы не сделаться свидетелями его смерти. Его упорное нежелание признать единственно достоверное, признаки приближения которого мы могли наблюдать изо дня в день, нарушали наше душевное равновесие не меньше какого-нибудь отступления от закона природы. Он так решительно заблуждался относительно себя, что нам не оставалось ничего другого, как только заподозрить его в доступе к какому-нибудь источнику сверхъестественного знания. Он был нелеп до вдохновения. Он был неподражаем и очаровывал нас, как может очаровывать только что-нибудь нечеловеческое; казалось, будто он выкрикивает свое отрицание, стоя уже по ту сторону ужасного предела. Он с каждым днем становился все более призрачным, похожим на видение; его скулы выдавались, лоб уходил все дальше, лицо покрывалось провалами и тенями и лишенная мяса голова все больше напоминала вырытый черный череп, которому вставили в глазные орбиты два беспокойных серебряных шара. Он производил на нас деморализующее влияние. Благодаря ему мы становились высоко гуманными, нежными, сложными, чрезмерно упадочными. Мы научились понимать тончайшие отгенки его страха, разделять все его антипатии, опасения, увертки, заблуждения, как будто и впрямь были причастны к утонченнейшей культуре, испорчены и лишены здравого представления о смысле жизни. Судя по нашему поведению, можно было подумать, что мы связаны между собой какими-то постыдными тайнами; у нас появились глубокомысленные гримасы конспираторов, многозначительные взгляды, короткие словечки, в которых таился особый смысл. Мы вели невыразимо подлую игру и были очень довольны собой. Мы лгали ему с глубокой убежденностью, с чувством, с умилением, словно разыгрывая какую-то моралите, в надежде на вечную награду. Мы подтверждали дружным хором самые нелепые уверения Джимми, словно он был миллионер, политик, или преобразователь, а мы толпа честолюбивых прихвостней. Иногда мы отваживались задать ему вопрос по поводу какого-нибудь невероятного утверждения, но делали это как раболепные льстецы, с тем, чтобы при споре еще больше оттенить своей угодливостью его превосходство. Он налагал отпечаток на всю нравственную сторону нашего мира, словно в его власти было распределять почести, сокровища или муки; а между тем он ничего не мог дать нам, кроме своего презрения. Оно было огромно; оно, казалось, постепенно росло по мере того, как его тело съеживалось день ото дня на наших глазах. Это было единственное, что производило в нем впечатление постоянства и силы, оно жило в нем неугасимой жизнью, оно говорило через вечно надутые черные губы; оно глядело на нас сквозь вызывающую наглость его больших глаз, которые все сильнее выступали вперед, придавая ему сходство с крабом. Мы напряженно следили за ним. Вся остальная часть его существа оставалась неподвижной. Он, казалось, избегал движения, как будто сам не доверяя своим силам. Малейший жест должен был неизбежно обнаружить перед ним (иначе несомненно и быть не могло) его физическую слабость и вызвать острый приступ душевной тоски. Он был скуп на движения. Он лежал вытянувшись, опустив подбородок на одеяло, сохранял лукавую благоразумную неподвижность; только глаза его блуждали по окружающим лицам — эти презрительные, проницательные, печальные глаза.

В этот период преданность Бельфаста, а также его драчливость обеспечивали Джимми всеобщее уважение. Все свое свободное время ирландец проводил в каюте Джимми. Он ухаживал за ним, беседовал с ним; он был ласков, как женщина, полон мягкого юмора, как старый филантроп. Но вне каюты Джимми он делался раздражителен, вспыльчив, как порох, мрачен, подозрителен; и чем глубже бывало его горе, тем грубее он выражал его. Все его душевные переживания неизменно заканчивались слезой или тумаком: слеза была для Джимми, тумак для всякого, кто, по-видимому, не исповедовал в точности ортодоксального взгляда на дело Джимми. Мы ни о чем другом не говорили. Даже оба скандинава обсуждали создавшееся положение, но в каком духе, разобрать было невозможно, ибо они ссорились на своем родном языке. Бельфаст заподозрил одного из них в непочтительности к Джимми и, будучи не совсем уверен в том, кто из них грешен, решил, что выход один — поколотить обоих. Его свирепость навела на них панику, и они жили с тех пор среди нас вечно унылые и безгласные, словно пара немых. Вамимбо никогда не выражал своих мыслей человеческим языком, но и он утратил способность улыбаться, хотя понимал во всем этом, по всей вероятности, меньше кота и следовательно находился в безопасности. Притом же он принадлежал к избранной группе спасителей Джимми и был вне подозрения. Арчи обычно молчал, но часто проводил часок-другой в каюте Джимми, спокойно беседуя с ним с видом собственника. Во всякое время дня, и часто в течение ночи, на сундуке Джимми восседал кто — нибудь из команды. Вечером между шестью и восемью каюта бывала битком набита, а у дверей толпилась группа непоместившихся любопытных. Никто не сводил с негра глаз.

Джимми грелся в лучах нашего внимания. Глаза его иронически блестели, и он слабым голосом упрекал нас в трусости. Он говорил:

— Если бы вы, ребята, сумели постоять за меня, я был бы теперь на палубе.

Мы опускали головы.

— Да, но…

— Если вы думаете, что я дам заковать себя ради вашего удовольствия… нет уж, дудки… Хотя это лежание подрывает мое здоровье. Вам-то, конечно, все равно.

Мы так смущались, точно это в самом деле была правда. Его бесподобная наглость сметала все на своем пути. Мы никогда не осмелились бы возмутиться. Мы, собственно, и не желали ничего подобного. Нам нужно было только одно — довезти его живым до дому, до цели нашего плавания.

Сингльтон, как всегда, держался в стороне, словно пренебрегая незначительными мелочами, которые могла подарить ему оконченная жизнь.

Только раз он подошел к каюте Джимми и в выжидательной позе остановился на пороге. В глубоком молчании он уставился на двери, точно желая присоединить этот черный образ к толпе теней, населявших его старую память. Мы притихли, и Сингльтон долго стоял так, как будто явился по уговору, чтобы вызвать кого-нибудь или посмотреть что-нибудь интересное. Джемс Уэйт лежал совсем тихо, как будто не замечал взгляда, который упорно пронизывал его, точно ища чего-то. В воздухе носилось предчувствие грозы. Мы все испытывали внутреннее напряжение людей, следящих за схваткой во время борьбы. Наконец Джимми с заметной опаской повернул голову на подушке.

— Добрый вечер, — сказал он примирительным тоном.

— Хм, — ворчливо ответил старый моряк. Он посмотрел еще минуту на Джимми, сурово и пристально, затем резко отошел. Прошло немало времени, прежде чем кто-нибудь заговорил в маленькой каюте, хотя все мы сразу вздохнули свободнее, точно люди, выбравшиеся из опасного положения. Всем нам были известны мысли старика насчет Джимми, и никто не осмеливался оспаривать их. Они расстраивали нас, заставляли страдать; но хуже всего было то, что все мы в глубине души верили в их справедливость. Он только один раз снизошел до того, чтобы изложить

их полностью, но впечатление осталось навсегда. Он сказал, что противные ветры держатся из-за Джимми. Смертельно больные люди, — утверждал он, — тянут так до тех пор, пока в виду не покажется земля, затем они умирают. И Джимми знал, что земля вытянет из него жизнь. Так бывает на каждом корабле. Неужели мы не знаем этого? — спрашивал он нас с суровым презрением. Но что же мы знаем в таком случае? В чем еще намерены сомневаться? Желание Джимми при нашей поддержке и колдовстве Вамимбо (ведь он финн, не так ли? Прекрасно!) удерживало корабль в открытом море. Только тупые олухи могли сомневаться в этом. Кто когда-либо слышал о таком беспрерывном чередовании штилей и противных ветров? Это неестественно…

Мы не могли отрицать того, что это странно. Мы начинали приходить в смущение. Обычная матросская поговорка «чем больше дней, тем больше долларов» не успокаивала нас как всегда, потому что запасы приходили к концу. Многое испортилось во время шторма у Мыса, и мы с тех пор сидели на половинной порции сухарей. Бобы, сахар и чай давно уже кончились. Солонина подходила к концу. У нас было сколько угодно кофе, но очень мало воды, чтобы варить его. Мы мужественно затянули еще туже наши пояса и продолжали скоблить, чистить и красить корабль с утра до ночи. Вскоре он приобрел такой вид, словно только что вышел из игрушечного магазина; но на борту его обитал голод. Не смертельный, но постоянный живой голод, который крался по палубам, спал в баке; он был нашим мучителем в минуты пробуждения и беспокойным призраком наших снов. Мы жадно смотрели в подветренную сторону, ожидая признаков перемены. Через каждые несколько часов ночи и дня мы меняли галсы в надежде, что судно придет же наконец когда-нибудь к ветру. Но положение не изменялось. Корабль, казалось, позабыл путь домой; он метался из стороны в сторону — то на северо-запад, то на восток; он устремлялся то взад, то вперед, смущенный и встревоженный, словно существо у подножия стены. Иногда, как бы охваченный смертельной усталостью, он вяло колыхался день-другой в легкой зыби спокойного моря. Паруса, поднятые на колеблющихся мачтах, неистово трещали в знойной неподвижности штиля. Мы страдали от усталости, голода, жажды; мы начинали верить Сингльтону, но с непоколебимой преданностью по-прежнему притворялись перед Джимми. Мы разговаривали с ним шутливыми намеками, словно веселые сообщники хитро задуманного заговора, и бросали через поручни мрачные взгляды на запад, ища какого-нибудь проблеска надежды или малейшего намека на попутный ветер, хотя бы первое дыхание его принесло смерть нашему сопротивляющемуся Джимми. Напрасно. Вселенная была в заговоре с Джемсом Уэйтом. С севера снова подул легкий ветерок; небо оставалось все также чисто; взгляд наших измученных глаз встречал повсюду тронутое бризом сверкающее море, сладострастно купающееся в ярком солнечном свете, словно оно забыло о наших жизнях и тревогах.

Донкин вместе с остальными ждал попутного ветра. Однако никто не подозревал, в каком направлении работала теперь его ядовитая мысль. Он был молчалив и, казалось, стал еще более тощ, как будто злоба на несправедливость людей и судьбы понемногу сжигала его изнутри. Никто не обращал на него внимания, и сам он ни с кем не разговаривал; но из его глаз, так и глядела непримиримая ненависть ко всем нам. Он беседовал с одним только поваром, убедив каким-то образом добряка, что он — Донкин — жертва клеветы и преследований. Они оплакивали вдвоем безнравственность судовой команды. Не было ббльших преступников, чем мы, которые замышляли своей ложью обречь на вечную погибель душу бедного непросвещенного черного человека. Подмур готовил нам то, что еще можно было готовить, и при этом вечно терзался угрызениями, думая о том, что ставит на карту собственное спасение, приготовляя еду для таких грешников. Что до капитана, он прожил с ним семь лет, — говорил Подмур, — и никогда не поверил бы, что он такой человек…

— Ну, ну… история… Никак не могу постигнуть… Точно подменили человека в одну минуту… Вся гордыня так и вылезла сразу… Как будто в него дьявол вселился, право…

Донкин мрачно гнездился на угольном ящике, болтал ногами и во всем соглашался с ним. Этим неискренним поддакиванием он оплачивал свое право сидеть на кухне. Он был в унынии и чувствовал себя оскорбленным; он был совершенно согласен с поваром и не находил достаточно суровых слов, чтобы осудить наше поведение. Когда же Донкин в пылу обличения начинал сыпать бранью, Подмур (который сам был не прочь выругаться, если бы не его принципы) делал вид, будто не слышит этого. Таким образом Донкин беспрепятственно мог ругаться за двоих; он выклянчивал попутно спички, одалживал табак и торчал часами у плиты, чувствуя себя в кухне, как дома. Он мог слышать оттуда наши разговоры с Джимми, шедшие по другую сторону переборки. Повар стучал горшками, хлопал дверцей плиты, бормотал пророчества и проклятия на всю судовую команду и Донкин, который соглашался со всем только ради предлога побогохульствовать, слушал сосредоточенно и озлобленно, свирепо смакуя картину вечных мучений — как другие смакуют проклятые образы жестокости, мести, алчности и власти.

В ясные вечера, под холодным сиянием тусклой луны, молчаливый корабль принимал ложный вид бесстрастного покоя, точно земля в зимнюю пору. Длинная полоса золота перерезала под ним черный диск моря. Шаги гулко отдавались на его затихших палубах. Лунный свет, словно морозный туман, плотно облекал корабль, и белые паруса выделялись ослепительными конусами девственного снега. В великолепии призрачных лучей корабль казался чистым, как видение идеальной красоты, призрачным, как нежный сон в безмятежном покое. В нем больше не было ничего реального, отчетливого, ничего плотного, кроме тяжелых теней, наполнявших палубы своим беспрерывным, бесшумным движением — теней чернее ночи и беспокойнее людских мыслей.

Озлобленный Донкин одиноко бродил среди теней, думая о том, что Джимми не слишком торопится умирать. В этот вечер, как раз перед наступлением темноты, с марселя увидели берег, и шкипер, наводя трубки длинного бинокля, со спокойной иронией заметил мистеру Бэкеру, что, пробившись, наконец, дюйм за дюймом, к Западным Островам, где не можем ожидать ничего, кроме штиля. Небо было чисто, барометр стоял высоко. Легкий бриз улегся вместе с солнцем, и огромное спокойствие, предвещая безветренную ночь, спустилось на нагретые воды океана. Покуда длился день, команда, собравшись на баке, разглядывала на восточной части горизонта остров Флорес, который поднимался из моря неправильными, изломанными очертаниями, напоминая мрачную руину над обширной пустынной равниной. За четыре с лишним месяца мы в первый раз видели берег. Чарли был возбужден и, пользуясь всеобщей снисходительностью, позволял себе вольности в отношении старших. Все мы сами, не зная почему, находились в необычайно приподнятом настроении и, разбившись на группы, оживленно разговаривали, то и дело указывая вдаль обнаженными руками. В первый раз за время плавания обманчивое существование Джимми как будто забылось на минуту перед лицом истинной реальности. Несмотря ни на что, мы все же проделали добрую часть пути! Бельфаст ораторствовал, приводя выдуманные примеры сказочно быстрых переходов от островов домой.

— Эти быстроходные фруктовые шхуны справляются в пять дней, — утверждал он. — Нам бы только попутного ветра немного.

Арчи доказывал, что самый короткий переход не может длиться менее семи дней, и они спорили, дружески осыпая друг друга бранью. Ноульс объявил, что чует уже отсюда запах родины и, тяжело припав на свою короткую ногу, расхохотался так, что, казалось, вот-вот лопнет. Кучка поседевших морских волков некоторое время молча смотрела вдаль с мрачными сосредоточенными лицами. Один из них сказал вдруг:

Поделиться с друзьями: