Нехитрые праздники
Шрифт:
Поверхность была ровной, незыблемой. Умиротворяла. Надежной охраной стояли вокруг коряжистые деревья и любовно тянули ветки свои к воде. Странно, как могло видеться в них что-то уродливое, изгибающееся в злорадном смехе? Тихо и спокойно. Красиво. Все, конечно, правильно выговорил он, Витька, отцу. Правду. А выяснил ли что-нибудь? Вырвал ли вместе со словами, с побоями его из души? Или примирился? Понял ли что про себя? Есть ведь еще и такая маленькая правденка. Вот бросил он институт, дело, которому отдано немало сил и времени. Чего-то хочется другого. Что-то иное мерещится впереди. О ком-то мечтается: сблизился вроде с одной девчонкой, а тосковал по другой, но еще и третья грезится на горизонте. Не может выбрать, страшно остановиться. Все куда-то тянет его, зовет. Сколько всяких «чего-то», «куда-то», «что-то»… А так все это понятно в себе и необъяснимо в другом… Витька напрягся: неожиданно ясно и колко он почувствовал взгляд в спину, откуда-то поверх деревьев, с небес смотрели на него большие, спокойные, внимательные, грустные глаза…
Отец
— Пошел я, — проговорил он.
Отец долго смотрел, собирался с мыслями.
— Поедешь, что ли?
Сын дернул плечами.
— Это… Я там сказал… — пробормотал неловко отец. — Мать я всегда… всегда уважал. Всегда.
Сын постоял еще, двинулся было к отцу, рука потянулась вперед, но как-то замельтешила, будто ненужная, лишняя. Стыдливо, коротко махнул и торопливо, твердо зашагал побыстрее с глаз отцовых.
Сын скрылся за ближайшими густыми зарослями. Отец довязал последний порыв на сетке, поднялся, пошел берегом, свернул на аллею. Перед ним открылся длинный пустынный зеленый сквозной проем. Ноги сами понесли его, быстрее, быстрее, побежали. Скоро оказался на широкой улице среди людей. Но и это не помогло. Люди сновали вокруг, обтекали, а ноги не хотели замедлять шаг. Он шел напролом и злился, когда кто-то мешался на пути. Нетерпеливо вышагивал взад-вперед на автобусной остановке. Не выдержал, отмерил пролет до следующей остановки. Как раз его догнал автобус. Лязгнули за спиной дверцы. Присел, тотчас вскочил, вцепился в поручни. Не замечал, как люди косились на его перепачканное, со ссадиной поперек челюсти лицо. Автобус, казалось, ехал вечность. Он вконец измаялся, пока дождался своей остановки. По возможности неторопливо спустился со ступенек. Направился сдержанно узкой улочкой. Ноги сами опять удлиняли, ускоряли шаг. Ступни с неприятным ощущением пробуксовывали по булыжнику. Смеркалось. Резко, на глазах, как всегда на юге, белый день сменялся ночью. И так же, как южная темень, враз нагнало его все-таки это тягостное, жуткое, незнакомое… Сцепило тело. Алексей Ладов встал посередь дороги. Куда он? К кому? Кто ждет его? Упади, помри сейчас тут — никому нет дела! Нет, неохота, не согласен, чтоб за ноги да на свалку! Сжалось сердце в комочек, расширилась, разошлась, распирала грудь пустота. Бьется крохотным воробушком сердце в бесконечной этой пустоте, тонет, кричит одно — нет никого! Тоска, неведомая доселе, скопившаяся за жизнь, смертная тоска… Нагнала, накинулась разом. Он повернулся и понуро зашагал прочь…
По ночному городу метался пожилой человек. Был он на вокзале, в аэропорту. Долго петлял по карагачевой роще. Кричал, сотрясая тьму жутким своим голосом, звал: «Витя, сын, ответь, если слышишь?..» Присаживался на скамейки, недвижно и сосредоточенно смотрел перед собой, покачивался бездумно из стороны в сторону, стискивал голову руками… Сетку с крышками он где-то оставил. И когда обнаружил, что в руках чего-то не хватает, не сразу сообразил чего. И очень удивился, когда не смог вспомнить, где он забыл сетку, не смог установить, где вообще побывал за ночь. Зато на одной из скамеек он нашел старую форменную фуражку. Он имел странное обыкновение подбирать старые вещи — как-то было жалко, что годная еще вещь пропадает. Отстирывал, перешивал, перелицовывал, если надо, и носил. А к форменной военной одежде старого образца у него до сей поры сохранилась мальчишеская страсть. Примерил фуражку, подошла, нацепил и некоторое время ходил очень довольный, пока не забыл о ее существовании на голове.
Рассвет захватил Алексея Ладова сидящим на широком гладком пне у обочины тротуара, неподалеку от ветвистого карагача. Его обычно гладко выбритые щеки покрылись за сутки густой черной с проседью щетиной.
Дворники метлами зашаркали по асфальту, заспешил с повозками, с лукошками, мешками базарный люд…
А пожилой, заросший щетиной человек все сидел на пне. Солнце пригревало. Он снял теплую фуражку, положил перед собой. Из людской спешащей череды тут же отделилась перекошенная, сердобольного вида женщина, подошла к небритому, разбитому какому-то, растерзанному, хотя и здоровому с виду, старику, бросила в картуз перед ним денежку. За ней еще свернул человек, кинул монетку. Алексей хотел было крикнуть, остановить, задать трепку, но не открыл рта. Посмотрел на медяки, медленно, осторожно, боязливо как-то перевернул фуражку. Посидел, схватил, нацепил на голову. Опять снял, помял в руках, поглядел по сторонам, поискал, куда бы ее отшвырнуть… Тротуар уже заполнился людьми, неслись, сновали вовсю по дороге машины… И сквозь мельтешащую толпу, сквозь поток машин человек на пне, с зажатой в руках поношенной форменной фуражкой увидел, физически почувствовал взгляд двух припухших, пожелтевших от бессонной ночи глаз. Изможденный взгляд родных, сыновьих глаз…
Солнце светило такое… Смотреть нельзя — слезы! Обычное, впрочем, южное утреннее солнце. Бойко сновала, жила, словно муравейник, людная улица. Радио на столбе передавало последние известия, которые сулили миру мало хорошего. А под карагачом с растопыренными ветвями стояла старуха в цветастом переднике, по-сибирски тяжелоскулая и по-азиатски загорелая. Протягивала она пучки налитой от спелости редиски и то и дело косилась на странного мужика, который занял пень ее законный и теперь
напружинился и уставился куда-то через дорогу, на другую сторону улицы, где маячила устало склоненная набок длинненькая фигурка патлатого паренька.Двое напротив, небритый, расхристанный мужик и неухоженный, измочаленный какой-то парень, оба плечистые, лобастые, отец и сын, напряженно, неподвижно вглядывались друг в друга. Одиночество — в одиночество, надежда — в надежду…
НЕХИТРЫЕ ПРАЗДНИКИ
Он бил ее смертным боем: безжалостно, остервенело, наворачивал со всего маху справа налево, словно желал изуродовать, растерзать, уничтожить. Она, с видом независимым и правым, выкрикивала, бесстыдно бросала ему в лицо сквозь сатанинскую усмешку: да, да, было, и тогда, и тогда, и даже тогда!.. В бессилии, в плаче и стоне души своей, вымещая всю пожизненную обиду, он бросился со страшным, надрывным, последним ударом… И проснулся — как бы вырвался из чумного сна. Обнаружил себя лежащим на верхней боковой полке плацкартного вагона.
Тотчас почудилось, будто и в вагоне происходит что-то ненормальное, жутковатое. Парни какие-то стремительно прошагали вдоль прохода, каждый задел плечом сбившийся под ним матрас — Михаил приподнялся на месте и подтянул его. Люди, похоже, проснулись уже давно, чинно сидели внизу, готовые к выходу, хотя до прибытия поезда — он торопливо глянул на часы — оставалось еще два с половиной часа. Из соседнего купе, со стороны головы, доносился очень резвый молодой голос.
— Очень простая игра, ребята… — кто-то кого-то с утра пораньше учил играть в карты. Есть такие: везде им легко, везде они свои. Уверены по простодушию, будто все, что знают и умеют, интересно каждому. И этот, видно, из таких: только появился в вагоне — иначе его бы с вечера слышно было — сбил компашку, учит какой-то редкой игре, бодро, радостно: самому хорошо и люди время коротают. Заводила.
Михаил поуспокоился — ничего на самом деле особенного не происходило — так, со сна показалось. Все тело поламывало, словно его напинали изнутри, мышцы были напряжены, конвульсивно сжаты, до усталости. Он вытянулся свободнее, насколько позволяла длина полки меж перегородками, закрыл в расслабленности глаза.
Сон этот — как бьет Лариску — преследовал его давно. Три года назад развелись, а все снится, хоть расколи ее, головушку. Первое время так чуть ли не каждую ночь колотил свою бывшую суженую — проснется, темень, рядом Татьяна лежит, законная теперь жена, а он вылупит глаза, словно пытаясь заглянуть за увиденное, за кадр, понять — было или наговаривает на себя в его сне Лариска?! В жизни-то такого не было — ни она ему ничего подобного не выкрикивала, ни он… Нет, случалось, не сдерживался, пускал руки в ход, но не так, не во всю силу, а для острастки только, чтоб прекратить балаган. У нее же характер-то — пока не допросится, не успокоится! Мозг его чего-то самопроизвольно скомбинировал и… выдает образ. В конце концов Михаил даже до теории додумался, что в те ночи, когда он бьет во сне Лариску, она бывает с мужиком. С новым. Сейчас вроде почти перестал видеть этот сон (что, конечно, не означает, будто у нее мужиков не стало…). Отлегло немного от сердца, оклемался: говорят, бьешь во сне — душа твоя бьется. Но вот побывал на родине, где на сто рядов пришлось объяснять: почему развелся, оставил сына Степку, мальчугана такого славного… Завел другую семью, да еще с ребенком взял, хотя с новой женой успели уже и совместного ребенка нажить… Это же все люди, как тетка Поля выразилась, не чужие, родненькие, не шибко ли путано?.. А как объяснишь? Отмалчивался, отделывался отговорками, шуточками… И так все выходило в глазах у родни, что затаскался Мишка, пьет, видать. Выпить-то на родине пришлось, действительно, много: встречи каждый день, тут по маленькой, здесь чуть-чуть, а оно еще по чуть-чуть да по маленькой как-то не получается… Теперь чувство: будто в какой-то бетономешалке покрутили… Из родни же кто-то шуткой как бы, а едко поддел: Лариска, мол, баба с головой, выгнала, поди, его, непутевого, а вдовушка, известно, любому рада… Лариска родне нравилась. Разворотливая, обходительная. Компанейская, как это говорят. Вот наподобие этого, в соседнем купе.
— Ну ты фартовый парень! — звонко и беспечно воскликнул все тот же заводила. — Он нас всех без штанов оставит — прет масть!
По проходу снова стремглав прошли чередой парни. Каждый теперь задел плечом край подушки. И каждый заглянул в лицо.
Михаил натянул под одеялом джинсы и стал спускаться.
— Рубашку помяли, — подсевший на краешек нижней полки широколицый добротно сбитый мужик улыбнулся ему, как родному.
С ним частенько заговаривали незнакомые или начинали присматриваться, пытаясь вспомнить, где видели — на такси работал, теперь автобус водит междугородный, всегда на людях.
— Да… есть малость, — в неловкости пробормотал Михаил. Он вообще-то в поезде или где-либо спал без рубахи, а тут чего-то не снял.
— Из командировки? — просиял мордастый с тем радостным намеком, что в этих командировках не только рубаху помнешь… Был он, видно, из той породы попутчиков, которым все равно, хоть про ежа, лишь бы поговорить.
— Ну… — соврал Михаил. Не объяснять же в самом деле, что ездил к родственникам. И оказался в их глазах непутевым.
Он обулся, достал из сумки целлофановый пакетик с зубной пастой, щеткой и мылом. Взял было электробритву, но сунул обратно — неловко надолго занимать туалет.