Неизвестная сказка Андерсена
Шрифт:
– Взрослеешь, – печально вздохнула Тень и, устроившись в ногах, вдруг дунула. Горячим, дымным, сладким, как сахарные крендельки в лавке кондитера, как засахаренный миндаль и медовые пряники, как… мальчик вдруг понял, что время повернуло назад.
Время, по сути, такой пустяк.
– Ну что, – Тень улыбалась, – теперь ты будешь смотреть мою сказку?
Море катило волны, точно грозилось накрыть берег ледяною водою, вымыть грязные улочки, стереть остатки весеннего, ноздреватого снега, уже
Город не любил туманы. Город не любил людей. Город существовал сам по себе, готовый в любой миг скатиться в свинцовые воды Балтики. Верно, под ними, средь молчаливых рыб, ему было бы покойнее.
И люди, чувствуя этакое отношение, боялись. Запирали двери и ставни, зажигали свечи и лампы, много больше, чем требовалось. Люди наполняли дома голосами и музыкой, шумным весельем и блеском драгоценностей, роскошью убранства. Приезжие удивлялись, говорили, что вот он, истинный рай земной, где круглый год царит веселье и радость.
Приезжие не слышали стона моря.
Не слышали голосов сирен.
Не видели, как в молоке тумана нет-нет да мелькнет силуэт…
– Я видел ее! Видел! – подвыпивший моряк колотил кулаком в грудь и опасливо поглядывал на дверь, за которой клубился туман. – Она шла. Она звала меня! Она плясала…
И немногочисленные посетители таверны закивали, подтянулись поближе. Бухнулась на стол кружка эля, глиняная тарелка с тушеною капустой, горшок с ребрышками. Моряк, втянувши мирные ароматы, вздохнул.
– Теперь-то что? – он уже и сам знал, о чем упреждала эта встреча. Не знал только, как теперь дальше жить. И люди не знали. Худенький поп в старой ризе, склонившись над пустою кружкой, забормотал молитву. Окле-рыбак сочувственно похлопал по плечу и отвел взгляд, как будто он, Ниссе, заразный какой.
Уезжать надо было из города еще отцу, а лучше деду, который с чего-то решил искать счастья на скалистом побережье ледяной Балтики. Не было тут счастья.
Сожрало море и деда, и троих сыновей его, сгубило голодом да мором сестер и дочерей. Отступило, насытившись, давая надежду на мир. Недолгим он был. Ушел в Антверпен и не вернулся Мортен, слег по весне маленький Фольке да так и не встал. Ушла за ним безутешная Грете… Море глотало людей, отдариваясь рыбой и кораблями, что приходили, когда целые, когда потрепанные бурей, но живые. Замирали в проливах или же отлеживались в доках, позволяя соскрести с темных боков ракушки и водоросли, заткнуть раны паклей, заклеить смолою.
Но и тут море брало свое сполна: рушились мостки, падали мачты, срывались топоры, отсекая пальцы, уродуя руки и ноги.
А иногда море выбиралось и бродило по городу, пело, звало, тянуло сквозь туман бледные руки, норовя обнять, коснуться влажными губами, оставить клеймо, метку, которую не смыть, не снять, не избавиться.
И тер Ниссе шею, и тянул ворот рубахи, и скреб когтями, но нет, не исчезала ледышка из-под кожи, жила в крови, плыла к сердцу.
Отец так же ушел, встретил ночью в тумане девушку, и хоть наслышан был обо всяком, но не сообразил сразу молитву прочесть. Коснулась тварь морская человека…
Зачем, зачем он не уехал? Долги не пускали, матушка, готовая вот-вот разродиться – седьмым? Восьмым? Девятым? Она противостояла морю единственным доступным ей способом: дарила жизнь. Отец вышел: барк с косыми парусами, сети, бочки с солью, отчаянная надежда, что вот этот поход позволит… не позволил.
Был шторм. Небо драло паруса, выворачивало мачту, с визгом и скрипом пилило снасти, хлестало косыми плетями внезапного дождя. И волны бодали борта. А низкая луна мочила подол в белой пене, тянула ее вверх, развешивая тучами по небу. И щурилась, мигала одноглазой кошкой Полярная звезда.
Отца не стало. А спустя неделю Ниссе устроился на корабль. Ходили недалеко, не решаясь выпустить из виду землю, хоть бы и прикрытую лохматыми туманами, зовущую маяками да колоколами церквей. Впрочем, стоило отойти чуть дальше, и звон глушили чайки.
К Ниссе море было милосердно. Ни разу не тронуло штормом, не дыхнуло гнилью, не повело простудой, не коснулось цингой. Однажды только окатило холодом, точно примерилось. И вот теперь…
– А какая она из себя? Какая? – лохматый паренек с круглыми любопытными глазами сидел напротив, подперев мягкий подбородок кулаком. Откуда он только взялся такой?
На паренька цыкнули, а Окле-рыбак даже взялся за шиворот, собираясь стащить пришлого с лавки, но Ниссе махнул рукою – пускай уж. Да и выговориться хотелось, пусть бы и этому, смуглолицему, круглоглазому.
– Какая? Красивая… – закрыл глаза, вспоминая узкую улочку – сходятся стены домов над головой, небо в щелочку пробивается сине-черным, узорчатым, как витражи в соборе. Слева – тачка зеленщика и старая собака, прикорнувшая под нею, справа – бочки рядком, завтра повезут их к пристани, покатят по доскам, с криками и руганью будут грузить в темное корабельное нутро. – Белая вся, легкая… точно из снега слепленная.
– Или из тумана, – подал голос криворотый Огге, до того дремавший в самом дальнем, грязном и темном углу таверны. – Из тумана она. Волосы как пакля до самой земли, только ничегошеньки не прикрывают, ни цыцек ееных, ни сраму.
Пацаненок судорожно сглотнул, потупился, полыхнув румянцем. Это он зазря, криворотый Огге и покрепче выразиться может.
– Ты б ее приобнял, Ниссе, приголубил, глядишь, и растаяло б сердце русалочье! – Огге подмигивает и руку тянет к кружке. – А то ж известно, чего они на берег лезут – с тоски, стало быть…
Гневно шипят сальные свечи и серый хозяйкин кот, и сама хозяйка, Улька-вдовица, укоризненно качает головою. И качаются тяжелые фижмы, и хрустит накрахмаленный воротничок, сталкиваясь с рыхлыми Улькиными подбородками.