Неизвестный Юлиан Семенов. Умру я ненадолго...
Шрифт:
Остальное пространство занимал широкий письменный стол с портативной гэдээровской пишущей машинкой Colibri и кровать, заправленная теплым пледом. Вот, собственно и все!
Хотя нет же. Думаю, многие тогдашние завсегдатаи семеновской мастерской помнили еще его холодильник, доверху набитый вкуснейшим провиантом из валютного магазина «Березка», настоящим «скотчем», белужьей икрой, парной бараниной с Центрального рынка.
Семенов был хлебосол. И народ у него под хорошую-то выпивку да закуску засиживался до поздней ночи. В громких,
Нет, это не были те, по большей части бессмысленные кухонные посиделки диссидентов середины семидесятых.
Застолья у Семенова всегда были позитивны и всегда заканчивались каким-нибудь результатом: статьей в газете, коллективным письмом в политбюро, новым фильмом на ТВ или журналистским расследованием.
В лучшие времена «Совсека» кухня Семенова вообще превратилась в своего рода штаб, где принимались и осуществлялись самые судьбоносные решения, принимались на работу лучшие журналисты и даже выдавались зарплаты.
Именно здесь, на кухне, Юлиан Семенович рассказал мне о главных книгах своей жизни.
Когда его отец Семен Ляндрес освободился из тюрьмы, он велел своему сыну обязательно прочитать именно их: «Исповедь» Жан Жака Руссо и «Жизнь Бенвенуто Челлини».
Июнь. Москва
Свидетелей той трагедии, что случилась с Семеновым, осталось немного. А может быть, и вообще никого не осталось.
Ведь в то солнечное утро, когда Юлиан на своем форде «скорпио» отправлялся к Речному вокзалу, рядом с ним было всего двое — водитель Семенова Александр Иванович и Артем Боровик.
Ехали на переговоры с первым заместителем австралийского ме-диамагната Рупперта Мэрдока Джоном Эвансом. Эти переговоры, насколько мне известно, через своих знакомых устраивал Боровик с целью привлечения в «Совершенно секретно» теперь уже не советских, а западных инвестиций.
О чем уж они там говорили, я не знаю. Только на следующий день Артем рассказал мне, что Семенов вдруг захрипел и повалился на него всем своим телом.
Рассказал с возмущением, как долго его, известного советского прозаика, пришлось устраивать в ближайшую Боткинскую больницу.
И как он долго лежал в коридоре в одних трусах, укрытый больничной, нестираной простыней.
Слава Богу, когда появилась такая возможность, Семенова перевели в госпиталь имени Бурденко, к знаменитому хирургу Коновалову.
Там Юлику сделали операцию. Говорили, что успешно. Хотя, по правде сказать, говорилось это скорее в угоду его родным и близким.
О том, что Юлиан Семенович никогда не выберется из своего сумеречного мира, мне стало ясно, лишь только я увидел его в отдельной госпитальной палате.
Мне достаточно было встретиться с ним одним только взглядом, чтобы сразу увидеть в нем непроглядную, страшную тьму. И понять: он не вернется к нам никогда.
Октябрь. Красная Пахра
Его возили в австрийский Инсбрук на реабилитацию. То и дело укладывали в московские военные госпитали, но все остальное время он теперь жил на даче в Красной Пахре, которая вдруг объединила вместе весь Семеновский клан — и Юлианову маму, и Екатерину Сергеевну, и Дунечку с Ольгой.
Отныне он оказался в плену всех этих женщин, из которого уже не вырвется до конца своих дней. Женщины руководствовались любовью. Чувством долга.
Чувством ответственности и сострадания.
Но если бы его спросили, а он сумел ответить, думаю, он ответил категорично и жестко: невмоготу ему такой плен.
Как любой свободолюбивый мужчина, Семенов больше всего боялся окончить свою жизнь так, как он ее в результате окончил.
Его кумиры, его герои, его иконы сгорали в огне революции, в захлебывающихся атаках за безымянную высоту, в предательских объятиях роковых женщин или, на худой конец, с пулей в голове из собственного нагана.
Но уж никак не на кроватке со стальными решетками, чтобы случайно не грохнулся на пол. Не в окружении множества женщин, которые вынуждены подкладывать под тебя судно. В безрассудстве. Во тьме.
Всего лишь два или три раза приезжал я к Семенову в Пахру во время его болезни. И всякий раз уезжал оттуда с тяжелым сердцем.
Со временем он как будто стал меньше ростом. Превратился в седого, морщинистого подростка со стрижеными ежиком волосами и бородой.
Теперь он лежал в своей детской кроватке и улыбался, глядя куда-то мимо. А потом начинал плакать. Точно так же молча, беззвучно.
Все это время я пытался убедить себя, что это уже не он. Что тот Юлик Семенов, которого я всегда любил и помнил, сражен выстрелом в голову из снайперской винтовки на заднем сиденье форда «скорпио» кофейного цвета пару лет тому назад.
Отчасти это было действительно так. Пуля неведомого снайпера навеки погасила его сознание. Лишила возможности думать, творить, созидать.
И мы, остававшиеся с ним рядом, переживали эту потерю острее всего. А что стало с самим Юлианом? Что творилось в его мятежной душе?
Теология называет такое состояние человека душевными сумерками. Считается, будто внутренний мир наш вдруг словно слепнет, не видя ни прошлого, ни будущего, ни зла, ни добра.
И пребывать ему в таком состоянии вплоть до самой смерти, когда душа наконец изыдет из бренного тела и освободится навек.