Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Неизвестный Юлиан Семенов. Умру я ненадолго...
Шрифт:

Говорил Панферов мучительно точно, словно в нем в самом, сидело два Панферовых, каждый из которых успевал быстренько поспорить и обсудить ту фразу, которую один — большой — Панферов должен был сказать. Память — дрянная штука.

Я сейчас вряд ли вспомню то, о чем говорилось. Я помню, как говорилось. Помню я и пьесу, которую Панферов дал Михалкову, пьесу, в которой уже тогда, в 1957 году, была целая картина посвящена беседе секретаря Н-ского обкома с безымянным секретарем ЦК.

Шел там разговор о нефти и — попутно — о людских судьбах. Пьеса была, очевидно, слабая, слабее «прозаического» Панферова.

Хорошо Панферов рассказывал. Не было выпячивания, когда он рассказывал что-то о себе. Он умел о себе говорить с юмором. Я помню, как он рассказывал о себе, мальчишке, в Вольске в 1917 или 1920 году — точно год не помню. Он тогда смешно сказал, что у него были пружинистые волосы — такие они были густые и шевелюрные.

На меня он не смотрел. На С.В. смотрел тоже нечасто. Чаще всего он поглядывал на руки, на свои колени, в окно. Когда я ему оставил рассказы, он взял листы бумаги в руки, профессиональным жестом редактора посмотрел на последнюю страницу и сказал:

— Хорошо, завтра-послезавтра прочитаю.

Больше я с Панферовым не виделся. Рассказы мне вернули, Панферову они в общем понравились, но, как мне рассказывал Андрон, который был потом у него с отцом, Панферов, морща лицо, сказал:

— Талантлив, талантлив, но фокусы, а я не люблю, когда фокусы.

Правда, после этого из «Октября», как только там собирали молодых писателей, ко мне звонили и требовали, чтобы я там был, лично от Федора Ивановича, хотя я тогда еще не печатал ни одной вещи.

А эти свои «Будни и праздники» я, получив от ворот поворот у Панферова, забросил.

Потом, как-то случайно, памятуя старое знакомство с Борисом Сучковым, знакомство трагичное — их арестовали вместе с отцом, одного за другим, сначала Сучкова, потом отца — решил отнести рассказы в «Знамя».

И там Вадим Кожевников сказал мне:

— Такие рассказы я готов печатать через номер — только несите.

Когда Панферов заболел приступом раковой болезни в последний раз, он долго лежал в Кремлевке, и в общем-то все считали, что не выцарапается он. Организм у него был мужицкий, архикрепчайший.

И вот сейчас, вернувшись к нему, я сразу вспомнил историю, которую он рассказывал:

Ехали они с Коптяевой по Волге на пароходе, и в его люксовой каюте обслуживала его женщина — повар из ресторана пароходного.

Она часто приносила сама, а не официантка, и манную кашу, и рисовую молочную кашу для Федора Ивановича. И как-то раз она задержалась в каюте. Панферов начал обедать. Она остановилась у двери и спросила Коптяеву:

— А что у Федора Ивановича болит-то?

Коптяева ответила:

Да вот видите, как он худеет. Желудок у него болен, желудок...

— И не пьет?

— Да нет, куда уж!

Повариха подперла щеку кулаком, — рассказывает Панферов, — и мечтательно сказала:

— Эх, моему бы супостату такую болезнь! А то ведь спасу нет — жрет водку с утра до ночи.

Три приступа раковой болезни Панферов, наперекор всем предсказаниям врачей, перемог, сломал — и выжил, а последний приступ, самый тяжелый, длился чуть ли не два месяца. Был он без сознания.

В Москве говорили, что вот-вот все кончится.

И вдруг вечером в нескольких домах его друзей — писателей раздался телефонный звонок, и Панферов говорил каждому:

— Заломал я ее, проклятую! И на этот раз выцарапался. Чувствую себя прекрасно. Дня через три выпишусь, пойду в журнал — начну работать снова.

Говоря так, он шумно смеялся, говорил людям какие-то приятные, хорошие слова, а через два часа ночью умер.

Валя Тур был у меня на днях с очень талантливым молодым писателем и сценаристом — Пашей Фином. Фин читал нам свой рассказ, — весь построенный по принципу новой литературы, которая берет свой исток в кинематографии: сначала писатель прокручивает перед глазами сценарий, а потом снимает фильм и уже потом пишет по этому фильму рассказ.

Потом у нас был долгий разговор с Туренком о молодой литературе и молодой поэзии. Он высказал совершенно правильную, точную мысль — о среднем уровне интеллектуальной прозы, то есть средний уровень — это в общем талантливо, это — все на своих местах; это — и раздумья, и точно отмеренная доза нервозности, и телеграфность стиля, и недомолвки, и недоговоренности.

Но постольку-поскольку это уже стало средним уровнем, постольку-поскольку за последние пять-шесть лет молодое поколение, поколение тех людей, которые близки к творчеству, могло впитать очень многое и через кинематографию новую и через литературу и старую и новую, но ранее неизвестную в нашей стране, то есть напитались они много, восприимчивости у них много, как вообще институт восприимчивости в наши годы, когда все висит где-то на волоске,— но, восприняв, напитавшись новым, вся эта плеяда молодых людей искусства взошла на новую ступеньку, но взошла вся, в массе своей, и получилась талантливая, но средненькая одинаковость, а если одинаковость, то уже — не талантливая.

В этом я с Туренком согласен. Нельзя быть пророком в наши дни вообще, а в сфере искусств особенно.

Вчера я возвращался по глубокому снегу, с трудом продираясь сквозь чащу, из 17-го квадрата охотхозяйства к шоссе. И мы шли, растянувшись цепочкой, один за другим, и ноги у нас были мокрые. А лес был гениален, лес был могуч, молчалив, сине-бел, и на сине-белом снегу были большие следы лосей, маленькие треугольнички заячьих следов, ямки, куда зарывались тетерева.

Поделиться с друзьями: