Неизвестный Юлиан Семенов. Умру я ненадолго...
Шрифт:
…В России не любят счастливых. Они раздражают большинство.
…Жизнь — это лестница, никто не знает, где она начинается, где кончается. Люди ждут на ступеньках...
1967 год
Почему молодая русская критика так набрасывается на литературу, которая проходит сквозь строй цензуры и редактуры? Почему она набрасывается на сильных и благополучных (по внешнему прочтению) героев? Оттого что за этим — писатель — не страдалец.
… (Об Андроне Михалкове). Ватный пророк с отвислой губой. Ездит с дачи на студию в персональном синем автобусе. Все знает. Превзошел Гегеля: всему свое место нашел. Не от познания, а от свойства характ
ера...
О плохих книгах. Дилемма — запрещать или все же печатать? Диоген хвалил плохого арфиста. «Великий, зачем Вы говорите неправду?» — «Затем, что, будучи таким плохим музыкантом, он все же не стал вором».
Об отношении к молодым. Требовательность. Но не сюсюканье. А требуют только с талантливых.
Молодого Моцатра спросил музыкант:
— Как писать симфонию?
— Начните с баллады, вы же молоды.
— Но вам было девять лет, когда вы написали симфонию.
— Но ведь я не спрашивал, как это делать...
Чтобы отомстить своим врагам, древние египтяне рисовали мелом на подметках сандалий их лица и так ходили, попирая их постоянно. Нам такого рода литература не нужна.
Несем мы Берг
Который век
Опеку немцев
Не по силам,
Я слишком русский человек
Чтоб сделаться славянофилом.
1968 год
Мой пастор придет и стукнет на того, кого к нему поселит Исаев... После этого Исаев затребует его как агента гестапо и отправит в Швейцарию для переговоров о мире и всучит ему шифровку для наших в последний момент *.
Английский астрофизик Джеймс Джинс назвал жизнь плесенью образовавшейся на поверхности небесных тел.
* Набросок к «17 мгновениям весны».
1968 год
АМЕРИКАНСКИЙ ДНЕВНИК (отрывок)
Отец лежал в клинике Академии наук, напротив Дворца пионеров на Воробьевых горах. После операции он стал совсем желтым, пергаментным и как никогда красивым. Вышел сигнальный
экземпляр книги об Орджоникидзе — там были и его воспоминания о работе с наркомом.Отец держал в своих больших руках тоненькую синюю книжку нежно, словно она была хрупкой и от прикосновения могла рассыпаться. Он надписал мне этот первый экземпляр: «Сыну и другу в дни моего возвращения к жизни».
Я приезжал к нему каждый день — утром и вечером. В кресле около окна обычно сидел Илья. Старик и дядька вспоминали детство.
— Сенька бедовый был, — медленно говорит Илья, часто отво рачиваясь к окну. — Я в тифу лежал. В сарае, на чердаке, в сене...
А меня белые разыскивали (Илья был командиром эскадрона. Его ранили неподалеку от деревни Боровино, где родился отец, — это его и спасло: нашли соседи и ночью перенесли в сарай).
А у нас по стоем поляки стояли. Они запрещали корову доить — все молоко себе забирали. Специального сторожа в сарае поселили — он даже спал там. Я наверху — в бреду...
Сенька ночью дождется, пока Старик солдат заснет, пролезет в сарай и тихонько корову выдаивает. Струй ки молока о стенки ведра — «дзинь-дзинь», я даже замирал навер ху, ночью-то бред у меня проходил — все не как у людей... надоит литра три и ко мне лезет, отпаивает.
Я смотрю на моего седоволосого красивого Старика и никак не могу представить его крестьянским мальчишечкой возле коровы. Я, помню, заслушивался рассказами отца о конях, но я думал, что это в нем от службы в кавалерии. Он, как никто другой, умел чувствовать природу: мальчишкой он вывозил меня ранней весной в лес, садился на пенек и, замерев, подолгу слушал пение птиц, рассказывая мне удивительные истории о синицах и малиновках.
Мне всегда казалось, что эта обостренная любовь к природе рождена в нем городом — я-то с рождения помнил его горожанином...
А на самом деле в нем, видимо, жило изначальное, крестьянское, обостренно-нежное тяготение к природе и особое, «тщательное», я бы сказал, ее понимание.
Последние годы отец все чаще и чаще говорил о своей мечте — поехать в родную деревню. Он знал, что знакомых там не осталось, а родственников тем более: эта белорусско-литовско-еврейская деревушка была стерта с лица земли гитлеровцами, жители угнаны в рабство или расстреляны, но он все равно мечтал посмотреть родину, ибо в этом огромном мире у каждого человека есть своя маленькая, единственная родина.
В США я должен был улетать двадцать пятого мая, в день рождения Старика. Год назад мы отмечали его шестидесятилетие в мраморном зале ресторана «Москва». Старика наградили орденом, пришли издатели, литераторы, военные — все его друзья. Он был по-настоящему счастливым человеком — у него всегда было много друзей.
— Я отказался от полета в Штаты, — сказал я Старику.
— Почему? — спросил он.
Как же мне было ответить ему? Я-то знал, что дни его сочтены, я-то знал, что врачи отпустили ему месяц, от силы два месяца жизни. Я-то знал, что операция длилась полчаса: разрезали и зашили...