Некоторым образом драма
Шрифт:
Из кингстона – ну, из той дырки, из которой обычно течет вода на этом памятнике, – ничего, конечно, даже не сочилось: водопровод испортился. Таким образом, героические матросы затапливали свой миноносец всухую. Однако народ их не забыл: и без моих астр на выступах памятника было много цветов.
Тишина летнего сквера, которую не нарушают даже гудки автомобилей и шелест их шин по асфальту Кировского проспекта.
Солнце.
Мягкие тени на ухоженных газонах.
И впервые в жизни я умудрился прочитать текст на тыльной стороне памятника:
«В ночь на 26 февраля 1904 года из Порт-Артура выслан был отряд миноносцев в море, на разведку. За ночь миноносцы разделились, и с рассветом миноносец „Стерегущий“ оказался вблизи четырех японских миноносцев, вдали были видны еще другие неприятельские суда.
«Стерегущий» повернул в Порт-Артур, а японцы, обстреливая, преследовали его. Вскоре один из неприятельских снарядов попал в машину «Стерегущего» и миноносец остался без движения среди врагов, осыпаемый градом снарядов. «Стерегущий» отстреливался из своих пушек до последней
Одним из первых был смертельно ранен командир – лейтенант Сергеев. Умирая, он напомнил оставшимся матросам, какая великая слава будет для них, если они погибнут, но не позволят неприятелю овладеть миноносцем. Эти слова умирающего командира глубоко врезались в сердца матросов. Следствием их и был тот безсмертныи подвиг, который совершил миноносец «Стерегущий». Вскоре были убиты и все офицеры: лейтенант Головизнин, мичман Кудревич и инженер-механик Анастасов. Вся палуба миноносца покрылась убитыми и ранеными, которые при качке безпомощно скатывались за борт. Когда японцы спустили шлюпки, чтобы подать на «Стерегущий» буксир и увести его, по пути ими подобраны были слабые четверо раненых, державшихся за обломки: минно-машинный квартирмейстер Федор Юрьев, машинист 2-ой статьи Василий Новиков, качегар 1-ой статьи Алексей Осинин и качегар 2-ой статьи Иван Хиринский. По окончании войны они возвратились в Россию.
На самом «Стерегущем» из всей команды остались в живых только два человека. Увидя приближение японцев, эти два матроса спустились вниз и, задраив за собою горловины, открыли кингстоны, чтобы утопить миноносец.
Они предпочли геройскую смерть японскому плену.
«Стерегущий», взятый уже на буксир японцами, начал тонуть и вскоре погрузился на дно моря вместе с двумя героями».
Дальше идет список экипажа и:
«Вечная слава героям, павшим в боях за Родину!»
Уже и не узнаю, почему Некрасов попросил меня возложить цветы именно к этому морскому памятнику, – ведь сам-то он дрался только на суше. В кафе «Монпарнас» почему-то постеснялся спросить. Запомнился только отрывок из нашего разговора:
– Море! Мне с детства снились море и корабли. А обратил внимание на герб Парижа? Можешь увидеть на ратуше. Парусный галион бороздит океанские волны…
– Такой сухопутный город и вдруг…
«Зачем выдумывать? Зачем героини и герои? Зачем роман, с завязкой и развязкой? Вечная боязнь показаться недостаточно книжным, недостаточно похожим на тех, кто прославлен!.. Не хватает смелости, что ли, умения, силы…» Это Бунин мечтает о книге без всякой внешней связи, о «книге ни о чем», вспоминая при этом Флобера, который мечтал о том же.
26 января 1920 года Бунин покидал Одессу. А в 1921 году в Париже записал в рассказе «Конец»: «Прощай, Россия, бодро сказал я себе, сбегая по трапам».
Странная какая-то бодрость…
«В последней повести Вы упоминаете о соборе в память погибших моряков в Цусимском бою. Дело в том, что я был хорошо знаком с этим храмом-памятником еще задолго до его печального конца. Отец мой – к-н I ранга А. И. Лебедев был начальником Центрального Морского архива, который в 20 – 30-е годы располагался в Новой Голландии, и мы жили в том же доме, где был Архив. Отец мой был участником Цусимы, прошедшим японский плен, и был постоянным посетителем храма, а с ним, вполне естественно, и дети. Мне довелось даже неоднократно подниматься на звонницу храма, помогать звонарю, пока разрешался еще благовест по праздникам. Знал я и настоятеля этого собора – Рыбакова (имени не помню), тоже участника Цусимы, с того же судна, на котором был мой отец.
Храм своей строгостью форм, отсутствием всякой мишуры и позолоты производил глубокое впечатление. Со стен над досками свешивались тронутые временем побывавшие в боях судовые знамена. А вот доски с перечнем имен погибших, помнится мне, были бронзовые. То есть основа их была мраморной, а сам перечень имен был увековечен в бронзе своеобразными аппликациями.
И еще одно врезалось в память. В заалтарном нефе была огромная (метров пяти?) мозаика по рисунку В. М. Васнецова «Хождение Христа по водам». Это было великолепнейшее произведение. Бушующие у ног Христа волны покоряли зрителя своей мощью. Все это кануло в Лету… В храме ведь почти не было образов – только справа и слева от царских врат – благодаря чему еще рельефнее вырисовывалась фигура Христа. Вообще ведь архитектура храма-памятника была истинно русская, близкая храму на реке Нерли.
После взрыва, который пытались предотвратить прихожане, т. е. моряки-цусимцы, и те вдовы, о которых пишете Вы, телеграфируя в Москву, но, увы, тщетно; мы ходили на пепелище, и я лично видел огромную глыбу так называемого пудожского камня, из которого был сооружен храм, где сохранилась мозаика головы Христа с традиционным нимбом над ней. Помнится, старушки-вдовы говорили об этом как о «чуде». Ну, это к делу не относится, вроде бы мелочь, однако все события, связанные с храмом-памятником, свежи в памяти. А уничтожение васнецовской мозаики наравне с памятными досками, а может быть и со знаменами – не знаю, – это вопиющее варварство.
Лебедев Гавриил Александрович».
И как это памятник «Стерегущему» уцелел? Надо бы и его за компанию! И Александрийский столп – все-таки на верхушке ангел с крестом и крыльями. То-то бы высоко этот ангел воспарил, кабы под столп тонну-две нитротолуола…
Виктор Платонович Некрасов умер 3 сентября 1987 года в парижской больнице от рака легких.
Успел я с цветочками «Стерегущему» – слава тебе, господи!
Совсем
разные письмаДля публикации «Опять название не придумывается» письма Казакова я отбирал очень скупо: боялся читательской скучности. Боялся затянутостью переписки бросить тень на прозу Юры.
Получив «…И НЕ СТАРАЙСЯ!», окунувшись в пену эмигрантской злобы, вернулся к письмам Казакова и решил попробовать напечатать еще десятка полтора – из давних-давних времен пишет Юра. И вот интересно – внутренний редактор! – рука сама собой начала подниматься и вычеркивать бесконечные пьянки, цедеэловские рестораны, бары, и пьяное хвастовство, и похмельную стенающую печаль: с души прет…
Но оставлю все – до последней запятой. Юра же светлый человек был, оптимист.
Вот пишет Виктору Лихоносову в октябре 70-го года из Абрамцева: «…Я как-то пришел к окончательному выводу, что в сей юдоли если есть счастье, так это работа. Я имею в виду талантливую работу, то есть ощущение, что то, что ты сделал, – хорошо. Пусть тебя даже не печатают, пусть не замечают, но когда ты кончаешь и ставишь точку, на душе легко и мир прекрасен».
«…Вообще же я бы Вам порекомендовал сейчас попробовать свои силы на крепких радостных рассказах. Я думаю, что радость такая же сторона жизни, как и несчастье, ее, может быть, меньше, но она есть и можно очень честно писать об этом. Она, т. е. радость, очень сейчас подмочена во мнении думающего читателя, и как-то даже мы стесняемся иной раз писать оптимистические вещи, ибо оптимизм иной раз у нас спекулятивен, фанфаронен, а я говорю о другом оптимизме, вытекающем из естественной необходимости счастья и бодрости во всем живом».
И еще Казаков: «Когда я гулял по Малеевке, мне все время попадалась на глаза вывеска со словами Тургенева: „Нет ничего сильнее и бессильнее слова“. Так вот, я глядел на нее и думал о втором качестве слова, о его бессилии. Слово сильно, когда ты крикнешь: бей! А если ты слабым голосом скажешь: любите друг друга?! сколько мы этих слов говорили! и что же? говорить снова, – скажешь ты и скажу я. Правильно, милый, и мы, а не мы, так еще кто-то будет говорить, пока останутся на земле хоть двое…»
24.12.57. Ленинград. Я – Казакову.
«С наступающим Новым годом, бродяга!
Грустная и блудливая мыслишка о том, что все написанное – это все совсем «не то», что ничего порядочного мои слабые, сивые мозги никогда из себя не выдавят, и т. д. и т. п. Плохо мне как-то. Я очень серьезно это говорю и чувствую. Вот так, бродяга. Срочно надо мне попасть в Африку, но Лаптев ничего мне не пишет и никаких сведений об этом материке я не имею.
Довлатова твоих рассказов НЕ получала, ты ей их НЕ давал! Она даже на это очень обиделась! Ты, бродяга, наверное сослепу отдал их кому-нибудь другому. Маро Довлатова и «Молодой Ленинград» такая организация, где можно надеяться напечатать что-нибудь из твоих крамольных, аполитичных, безнравственных, глубоко нам чуждых произведений.
Что значит «в Детгизе вылетели два рассказа!!!»? Вышли из печати или их взяли за шкирку и выкинули из набора? Радоваться или горевать? За договор твой с «Совписом» очень радуюсь и тебя, мазурика, поздравляю. И все мои родственники тебя поздравляют и за тебя радуются. Хорошие у меня иногда бывают родственники!
Львы мне не снятся, ко мне не приходят. Сидят бедняги в клетках и читают Софронова. Политчас им ввели теперь, а то совсем было морально разложились звери…
Вдруг опять вспомнил сейчас одного своего командира роты. Очень был славный человек. Первый раз пришел знакомиться с ротой и говорит (пьяный, конечно, в сиську): «Чего смотрите? (А мы в строю стоим по стойке смирно и действительно смотрим на него очень внимательно.) Чего смотрите? Если у вас, щенки, острая бдительность, то притупите ее!» И мы притупили… Черт знает почему вдруг это вспомнилось. От тоски, вероятно.
Пиши, Юра, мне. И пришли что-нибудь свое новенькое, а? Может, мне так завидно станет, что я и сам захочу работать! Стимул мне нужен сейчас. Стимул! Целую тебя, бродяга, в лоб и жму лапу.
Сегодня на секции прозы принимают меня в Союз, и Ричи Достян тоже. А тебя – нет! Ты не дорос! Ты серый, никому в нашей стране не нужный щелкопер! Очень мне тебя жалко!
В. К.»
27.12.57. Москва.
«Я, милый друг, тоже ничего не делаю, неохота. За все время только и сделал, что перевел с болгарского рассказ, кот. имеет быть в „Крестьянке“ № 2. Зато я пережил несколько робко-восторженных минут: в меня влюбилась одна особа. Я не очень верю в это по своему застарелому скептицизму и фатализму, однако ж – приятно. Тем более что и я неравнодушен к оной особе. Даже сердце в себе почувствовал вдруг.
А выскочили рассказы в Детгизе у меня в том смысле, что выскочили. Отдали их мне назад, и принял я их в лоно свое с любовью и восторгом. В «Совписе» тоже, наверно, вылетят штуки три-четыре. И что бы это была за жизнь, если бы не вылетали? Ты можешь представить себе время, когда у тебя решительно все идет? Я не могу. Да и скучно это, верно…
Поздравляю тебя и всех твоих – маму и брата – с Новым годом! Поздравляю также с приемом в ССП, молодец! А пить брось, бери пример с Шима, он небось не тоскует и не пьет. Понял? И я не пью – вчера бросил. Понял?
От тоски лучшее лекарство – охота к перемене мест. Лаптев тебе не пишет, говоришь? Я ему напомню, когда увижу в институте, а ты тоже не стесняйся, напиши, он мог забыть.
За карточки спасибо! Я долго разглядывал Чукотское море, мне почему-то не захотелось вдруг туда попасть. Не забывай меня, пописывай о своих делах.
Боже мой, ты в Питере! Прощай.
Эпигон и декадент Ю. Казаков».