Некрасов
Шрифт:
В одном из последних парижских писем Добролюбов сообщает, как бы делая открытие и удивляясь: «Здесь я начинаю приучаться смотреть и на себя самого как на человека, имеющего право жить и пользоваться жизнью, а не призванного к тому только, чтобы упражнять свои таланты на пользу человечества... Здесь я проще, развязнее, более слит с окружающим. В СПб есть люди, которых я уважаю, для которых я готов на всевозможные жертвы, есть там люди, которые меня ценят и любят, есть такие, с которыми я связан «высоким единством идей и стремлений». Ничего этого нет в Париже. Но зато здесь я нашел то, чего нигде не видел, — людей, с которыми легко живется, весело проводится время, людей, к которым тянет беспрестанно — не за то, что они представители высоких идей, а за них самих, за их милые, живые личности!»
Писарев точно сказал о смерти
Любопытно, что в любви к стихам Некрасова, особенно к стихам «без тенденции», Чернышевский признается автору примерно так, как признавался Базаров в любви Одинцовой: как бы через силу и почти раздраженно и зло: «Не думайте, что мне легко или приятно признать Ваше превосходство над другими поэтами, — я старовер, по влечению моей натуры, и признаю новое, только вынуждаемый решительною невозможностью отрицать его. Я люблю Пушкина, еще больше Кольцова, — мне вовсе нет особенной приятности думать: «Поэты, которые доставили мне столько часов восторга, превзойдены» — но что же делать? Нельзя же отрицать истины только потому, что она лично мне не совсем приятна.
Словом, я чужд всякого пристрастия к Вам — напротив, Ваши достоинства признаются мною почти против воли, — по крайней мере, с некоторою неприятностью для меня».
О том, нет ли здесь своеобразной формы искательности, говорить не приходится: не таков был Чернышевский, ни вообще, ни — и мы это видели — по отношению к Некрасову. Тем более что, по странной, но в конце концов, наверное, объяснимой логике, великие революционеры действительно обычно бывают в искусстве «староверами» и консерваторами: тот же Радищев, и Ленин — уже на другом конце века — один из ярких тому примеров. Может быть, здесь они ищут устойчивость и находят противовес и компенсацию своей революционности?
Пустившись в откровенности и признаваясь в любви к стихам Некрасова «без тенденции», Чернышевский пишет поэту: «Скажу даже, что лично для меня личные мои дела имеют более значения, нежели все мировые вопросы — не от мировых вопросов люди топятся, стреляются, делаются пьяницами...»
Дело в том, однако, что у подлинных поэтов как раз личные дела так или иначе в конце концов и приобретают значение мировых вопросов. Когда тот же Некрасов делал попытки того же Чернышевского приобщить к дружбе, или хотя бы к приятельству, и, если оживить слова самого Чернышевского, к воспоминаниям о давнем, к личным радостям и печалям к настоящем, то — раз уж речь идет о замечательном человеке и великом поэте — дело не только в житейской сфере. Дело, значит, и в той почве и подпочве, на которой рождаются стихи «без тенденции», буквально заставлявшие Чернышевского, по его же признанию, рыдать. Сам он тем не менее связи двух этих сфер — с одной стороны, чисто житейской, с другой, собственно поэтической — не видит и уж, во всяком случае, решительно отказывается выступить в роли связного.
Но такой связной у Некрасова-таки был. Был друг единственный, многолетний, неповторимый. На его-то стороне всегда и неизменно и оставались «все симпатии» поэта.
Ему посвящены многие стихи: ни к кому больше, чем к нему. И к нему обращены многие произведения. Ему посланы исповедальные письма и произнесены устные исповеди. На суд ему представлялось почти все, что писалось. Он главный консультант, основной эксперт и первый советчик по быту и по делам, по стихам и по журналу. И самый давний.
И если в разговорах с Чернышевским, по его же признанию, у Некрасова не могла не остыть охота «рассказывать что-нибудь интимное о себе», и действительно «Некрасов вскоре после начала моего знакомства с ним утратил влечение к интимным рассказам мне о своей личной жизни», то этот человек прекрасно понимал, как связаны «личные дела» с «мировыми вопросами» и какую цену у поэта имеют «воспоминания о давнем и личные радости и печали в настоящем». Не в последнюю очередь и потому, наверное,
что сам он был человеком искусства. Писателем. И одним из главных писателей России. Хотя началось все, когда ни он не был «главным» писателем, ни Некрасов не был «главным» поэтом. Началось все еще в кружке, точнее, в круге Белинского. Еще там встретились и еще тогда сошлись два молодых литератора: Николай Некрасов и Иван Тургенев.В коллизии «отцы» и «дети» Белинского почитали отцом почти все: и Тургенев, и Чернышевский, и Дружинин, и Добролюбов, и Некрасов. Но в отличие от сравнительно молодого Чернышевского и совсем молодого Добролюбова, уже не знавших Белинского, старшие — особенно Некрасов и Тургенев — не только знали великого критика, но и были его друзьями. И уже их собственная дружба с самого начала осенялась и, так сказать, скреплялась именем Белинского и памятью о Белинском: Некрасов посвящал ему стихи, а Тургенев — «Отцов и детей». Оба о нем постоянно — по сути до конца — думали, вспоминали и, так сказать, все время к этой памяти взывали.
Отношения Тургенева и Некрасова, как, кажется, ни у кого больше в русской литературе, тесно сплелись и одним общим, лишь на первый взгляд бытовым, задушевным занятием, которому оба отдавались со страстью да в котором без страсти и не обойдешься. Оба они охотники. Два самых больших охотника среди всех русских писателей. Ведь не с Чернышевским же и не с Добролюбовым можно поделиться искренней радостью по поводу убитых бекасов, застреленных дупелей, добытых зайцев и глубочайшим огорчением в связи с тем, что зашибла ногу собака. Но охота выводила и к совершенно особому знанию русской жизни и объединяла Тургенева и Некрасова в этом знании. В результате мы имеем, так сказать, двойные «Записки охотника». В прозе — Тургенева. И в поэзии — Некрасова. Ибо и «В деревне», и «Крестьянские дети», и «Орина, мать солдатская...», конечно же, выстраиваются в стихотворные «Записки охотника».
Некрасов постоянно зовет Тургенева в охотничьи ярославские края. Тургенев зазывает Некрасова к себе в Спасское-Лутовиново — в орловские. Оба отправляются охотиться к Дружинину. Совместная охота — это и особый ритуал, и взаимопонимание, и взаимовыручка, и соперничество. В общем, охотник охотника обычно и видит издалека, и сходятся они близко.
Все время толкало их к сближению и еще одно обстоятельство. К такой параллели роману Некрасова и Панаевой, как Тютчев — Денисьева, существовала вторая параллель: Тургенев — Полина Виардо. В первом случае дело ограничилось — мы видели — очень внятными стихотворными перекличками. Во втором — все постоянно переходило в жизнь, даже в быт. И Тургенев и Некрасов оказались и здесь — по счастью ли, по несчастью ли, но — товарищами. Оба попали в сложное, во многом ложное положение, психологически постоянно напряженное и растянувшееся чуть ли не на всю жизнь.
Это не была «нормальная» семейная жизнь Чернышевского или — иначе — Льва Толстого. Это не была «нормальная» бессемейная жизнь Добролюбова или — иначе — Гончарова.
Некрасов — постоянная двусмысленность: нельзя сказать, чтобы разбил чужую семью, но никак нельзя сказать, чтобы создал свою. Фактический муж формально чужой жены. Несостоявшийся отец рано умерших — не под его фамилией — детей.
Тургенев — вероятно, еще большая двусмысленность: пребывал при чужой семье — Виардо — в роли странной и даже самому явно не очень ясной: полуприживала, а до получения состояния, видимо, и без «полу». Несостоявшийся отец на стороне появившейся дочери, выросшей на чужбине из Пелагеи в Полину, во всем довольно чуждой.
Так это, наверное, и должно было случиться после таких отцовских радостей: «Моя дочка очень меня радует, у ней прекрасное сердце... она ростом с м-ме Виардо — и очень на меня похожа. По-русски забыла совершенно — и я этому рад. Ей не для чего помнить язык страны, в которую она никогда не возвратится».
И все это у обоих — и у Тургенева и у Некрасова — растягивается на долгие годы. И оба из этого состояния не хотят (или не могут) выйти. И потому — здесь тоже — тянутся друг к другу: лучше, чем кто-либо, понимают друг друга, сочувствуя и поддерживая друг друга в этом сходном положении. «Мне жалко, — пишет Тургенев Некрасову из Вены весной 1858 года, — что ты даешь известия плохие, скверные наши годы, скверное наше положение (во многом, как ты знаешь, сходное), но должно крепиться не для достижения каких-нибудь целей, а просто — чтоб не лопнуть».