Некуда
Шрифт:
Лобачевский, возвратясь из Петербурга, с удивлением расспрашивал:
– Когда же это вы, Розанов, женились?
– Да уж было такое время, – отвечал Розанов, стараясь сохранять видимое спокойствие и даже некоторую веселость.
Впрочем, раз он прорвался при Лобачевском и, помогая ему укладывать книги и препараты, которые тот перевозил в Петербург, где получил новое место, сказал:
– Грустно мне будет без вас, Лобачевский.
– Работайте, Розанов.
– Да что работать?
– Всего лучше: полно вам лошачком-то скакать. У вас жена.
Поговорили на эту тему и договорились до того,
– Я видел, что ваша жена с душком, ну да что ж такое, женщины ведь все сумасшедшие. А вы себе табакерку купите: она капризничать, а вы табачку понюхайте да свое дело делайте.
Лобачевский уехал в Петербург: прощались они с Розановым по-дружески. Розанов даже заплакал, целуясь с ним на дебаркадере: иначе он не умел проститься с человеком, который ему стал мил и близок. Лобачевский тоже поцеловал Розанова теплыми устами.
По отъезде Лобачевского для Розанова опустела даже и больница. Ему даже нередко становилось жаль и своего уездного захолустья. Там, бывало, по крайней мере все его знали; там был Вязмитинов, веселый Зарницын, кроткий Петр Лукич, приветливая, добрая Женни. Все там было свое как-то: нажгут дома, на происшествие поедешь, лошадки фыркают, обдавая тонким облаком взметенного снега, ночь в избе, на соломе, спор с исправником, курьезные извороты прикосновенных к делу крестьян, или езда теплою вешнею ночью, проталины, жаворонки так и замирают, рея в воздухе, или, наконец, еще позже, едешь и думаешь… тарантасик подкидывает, а поле как посеребренное, и по нем ходят то тяжелые драхвы, то стальнокрылые стрепеты… А тут… служба, потом дома игра в молчанку или задиранье. Уйти? да и уйти некуда; в театр – часом денег нет; в трактир – подло, да и скучно одному и, наконец, совестно. Ну, а пойдешь, попьешь чаю, и опять скучно. Маркиза и феи разжеваны до мякоти. Ребенок? Но он и занимался ребенком, да и на этот раз не умел всецело отдаться одному делу. Табакерки он тоже не купил. О диссертации забыл и думать. Что ж ему оставалось? Лиза?.. Лиза совсем стала холодная: она имела на это свои причины. Ей жаль было Розанова, да больше всего все это ей гадко не в меру стало. – «Ну что это за люди?» – спрашивала она себя.
Ей тоже было нестерпимо скучно.
Бахаревское Мерево, переехав в Москву, осталось тем же Меревом. Только дворне да Софи стало повеселее: у них общество поприбыло и разговоров поприбавилось, а Егору Николаевичу, Ольге Сергеевне и Лизе все было то же. Егор Николаевич даже еще более скучал в Москве, чем в своем городе или в Мереве. Он не сделался ни членом, ни постоянным гостем никакого клуба, а сидел почти безвыходно дома и беседовал только с Богатыревым, который заходил к нему по субботам и воскресеньям. Ольга Сергеевна обменяла мать-попадью на странницу Елену Лукьяновну; Софи женихалась и выезжала с Варварою Ивановною, которая для выездов была сто раз удобнее Ольги Сергеевны, а Лиза… она опять читать начала и читала.
Зато ей и был ниспослан старый сюрприз: она ослепла.
Хуже этой муки Лизе трудно было изобрести; исчезло последнее утешение – нельзя было читать.
Сидит она, сидит в своей комнате, заставляя горничную читать чуть не по складам, бросит и сама возьмется; прочитает полчаса, глаза болят, она и сойдет вниз.
А внизу, в трех парадных, вечно пустых комнатах, тоже тошно. Лиза
пойдет в столовую и видит Елену Лукьяновну и слушает все один разговор Елены Лукьяновны о волшебстве да о чудах.– Чудо, мать моя, – говорит Елена Лукьяновна: – в Казанской губернии разбойник объявился. Объявился и стал он народ смущать. «Идите, говорит, я поведу в златые обители». Стали его расстригивать, а он под землю. Как только офицер по-своему скомандовал, а он под землю.
– Все влашебство, – говорила Елена Лукьяновна. – Мужик был и на дух хаживал, а тут его расстригнули, а он под землю. Офицер: «пали», а он под землю.
Ольга Сергеевна удивляется.
– Теперь, – продолжает Елена Лукьяновна, – теперь два отрока сидели в темнице, в подводной, не забудь ты, темнице.
Слышит Лиза, как рассказчица сахарочку откусила.
– Ну и сидели, и отлично они сидели. Крепость подводная со всех сторон; никуда им выйти невозможно.
– Да! – говорит Ольга Сергеевна.
– Все отлично, так что же, ты думаешь, выдумали? «Дайте, – говорят начальнику своему, – дайте нам свечечки кусочек». Доложили сейчас генералу, генерал и спрашивает: «На что вам свечечки кусочек?»
– Это в подводной крепости? – спрашивает Ольга Сергеевна.
– Там, – отвечает странница. – «Священную Библию, говорят, почитать». Ведь, разумей, что выдумать надо было. Ну и дали. Утром приходят, а они ушли.
– Ушли?
– Ушли.
– Как же так?
– Так под водою и прошли.
– С огарочком?
– Так с огарочком и прошли.
Слушает все это Лиза равнодушно; все ей скучнее и скучнее становится.
«Где же эти люди? – спрашивает она нередко себя. – Что это за Бертольди такая еще? что это за чудовище? – думает Лиза. – Верно, это лицо смелое и оригинальное».
А тут Елена Лукьяновна сидит, да и рассказывает:
– Ну уж, мать, был киятер. Были мы в Суконных банях. Вспарились, сели в передбанник, да и говорим: «Как его солдаты-то из ружьев расстригнули, а он под землю». Странница одна и говорит: «Он, говорит, опять по земле ходит». – «Как, говорим, по земле ходит?» – «Ходит», говорит. А тут бабочка одна в баню пошла, да как, мать моя, выскочит оттуда, да как гаркнет без ума без разума: «Мужик в бане». Глянули, неправда он. Так и стоит так, то есть так и стоит.
– Боже мой! – простонала Ольга Сергеевна.
– Да. Как женщины увидали, сичас вразброд. Банчик сичас ворота. Мы под ворота. Ну, опять нас загнали, – трясемся. «Чего, говорит, спужались?» Говорим: «Влашебник ходит». Глядим, а она женскую рубашку одевает в предбаннике. Ну, барышня вышла. Вот греха-то набрались! Смерть. Ей-богу, смерть что было: стриженая, ловкая, как есть мужчина, Бертолева барышня называется.
– Зная мерзавка, – замечала Ольга Сергеевна.
– Стриженая.
– Фуй.
Глава двадцать первая
Девица Бертольди
Лиза гуляла. Был одиннадцатый час очень погожего и довольно теплого дня.
Лиза обошла Патриаршие пруды и хотела уже идти домой, как из ворот одного деревянного дома вышла молодая девушка в драповом бурнусе и черном атласном капоре, из-под которого спереди выглядывали клочки подстриженных в кружок золотистых волос.