Нелюбимая
Шрифт:
XVI
Постепенно она приходила в себя. Словно из-за высокой горы проникал невнятный шум большого городского дома. Совсем недавно они лежали друг подле друга, внутренне спаянные крепко, до боли. Все вещи в комнате усиливали ее боль: стол, шкаф, трудно поверить, каким мучительным может стать вид шкафа. Ноэми чувствовала себя плохо, и Камил пошел за доктором.
Мозг ее работал, как мотор, который не хочет зажечься: спорадические, разорванные картины никак не могли между собой соединиться, каменная стена отделяла одну картину от другой. В американском фильме кто-то называл Катюшу Катушкой — вот и все, ничего больше. На улице Мицкевича, на третьем этаже жил отставной майор, который очень любил свою мать. Майор этот однажды что-то сказал, но что именно он сказал? Этого Ноэми никак не удавалось вспомнить. Очень давно —
Все это: Катюша, глупые глаза майора, пьяные грузчики, Мириам — сливалось потом в замкнутое целое. Прошлое — это одна картина, одно слово, ничего больше. Исчезнет Ноэми, не будет хватать одной картины, только и всего. Она придвигала к себе эти картины, чтобы видеть их более отчетливо, как поступают все любители воспоминаний, и, однако, не сами картины, а что-то в их фоне привлекало ее внимание: да, это был рынок в Казимеже, небольшие домики, полные очарования (которое не исчезало в воспоминании), люди как бы из сна, вывески, такие характерные для Казимежа, все вместе овеянное, пронизанное уже темнеющим, хватающим за душу небом сумерек. Когда Ноэми пригляделась внимательнее, то увидела, что в магазин спешит какая-то женщина и у нее слезы на глазах (очевидно, женщина плачет). Вчера ночью, лежа на лестнице, до того как Камил увел ее оттуда, она тоже видела казимежский рынок. Где-то Ноэми читала: душа прозрачна, у души окраска воздуха, поэтому мы не видим миллионы душ, которые кружат возле нас.
Камил пошел за доктором, но сам домой не вернулся. Прислал посыльного с письмом, в котором писал, что не представляет себе другого выхода: у него больше нет сил, пусть Ноэми сама решит свою судьбу. Быть может, когда-нибудь его сегодняшний шаг покажется ей более оправданным. Но ради их общего блага надо все-таки положить конец их муке. Пусть каждый из них по-своему устраивает свою жизнь.
Письмо не удивило ее и не возмутило, новый удар она приняла как нечто естественное; в те периоды, когда действительность обрушивается на нас, силу сегодняшнего зла притупляет сила зла вчерашнего. Ноэми стала одеваться. У нее, наверное, была высокая температура, она чувствовала свою болезнь во рту и во всем теле. Так как она вбила себе в голову, будто хозяйка не выпустит ее из дому, то оделась потихоньку; странной была эта тишина — предписанная себе, умышленная. Улучив минуту, когда в коридоре никого не было, Ноэми прокралась к черному ходу; этой дорогой она шла в первый раз, до сих пор они никогда не пользовались черной лестницей. Деревянные ступеньки, сегодня только вымытые, уже кое-где были в снегу. Это наблюдение на мгновение ее развлекло и почему-то рассмешило.
Спускался ранний зимний вечер, над городом нависло небо, пунцовое от фонарей, зимними вечерами небо часто бывает пунцовым. Люди куда-то шли, куда^ то спешили. Им было некогда. Ноэми не понимала, почему они так спешат. Трамваем она поехала на Восточный вокзал.
Почему кондуктор так на нее смотрит? Что ей напомнили его глаза? Давно — как давно это было — они с Камилом шли по Саксонскому саду, маленькие желтые листья падали с деревьев, и вдруг она неуверенно сказала Камилу, что ему с ней плохо и поэтому она хочет уехать. (Прошло столько месяцев — и ничего нового!) Камил тогда посмотрел на нее такими же глазами и сказал:
— Как, ты хочешь уехать, Ноэми? Хочешь меня бросить?
Кондуктор наклонился к ней, он улыбался и что-то говорил. Она наконец поняла — вокзал.
До отхода поезда оставалось еще немного времени. Она нашла свободное место на скамейке, села и снова погрузилась в свои бредовые мечты:
она увидела себя перед огромным домом, выкрашенным в желтый цвет, производивший чудовищное, угнетающее впечатление. Дом был гладкий, как стена, с большими, темными крестами окон; единственным источником света служили уличные фонари. В этом доме, в одном из окон четвертого этажа, она разглядела Камила — он спрятался, как только заметил ее. Она вбежала в дом; там царил непроницаемый мрак. Ноэми шла, вытянув вперед руки, — в такой темноте она не найдет его, даже если будет искать до светопреставления. Тогда она стала кричать: «Камил! Отзовись! Ты ведь видишь, что я тебя нашла. Я не уйду отсюда, пусть мне придется стоять здесь до светопреставления. Где ты?» Она чувствовала, что Камил стоит рядом, ему достаточно протянуть к ней руку, но он не хотел ее протягивать. И вдобавок он смеялся. Да, смеялся над тем, что она на самую малость промахнулась — не достала до него рукой. Ноэми заплакала и так со слезами проснулась в маленькой красной комнатке на Электоральной. Рядом лежал Камил и с нежностью смотрел на нее. Он говорил:— Вот как мы связаны друг с другом! Знаешь, мне приснился тот же самый сон, что и тебе?
— Почему же ты не отозвался? — спросила она с укоризной.
— Потому что это был сон, — добродушно ответил он.
— Ну и что с того, если сон?
— Разве во сне ведут себя, как наяву, как в жизни?
— Значит, во сне ведут себя иначе, а в жизни ты отозвался бы?
— Разумеется, — сказал он с горячностью, — любимая, любимая.
Он два раза сказал: «Любимая». Ноэми хорошо слышала.
— Значит, ты знал, что это сон?
— Знал. Так ведь случается, человек видит сон и говорит себе, хоть это сон, но пусть он снится до конца.
Ноэми задумалась.
— Ты сказал, что это сон, но почему же ты кричал на меня?
— Со злости, потому что я постоянно злюсь на тебя!
Когда Ноэми очнулась от своих грез, ее внимание привлекла сидевшая рядом старая женщина, одетая по-деревенски, неподвижная, застывшая. Ее дочка, по виду работница, лет тридцати с небольшим, с измученным, почти прозрачным лицом, часто наклонялась к рукам старушки и почтительно их целовала. Муж дочери тоже оказывал старушке всяческое внимание.
— Мама, вы слышите? Вы слышите, мама? — спрашивал он.
Но старушка не отвечала, ее не удавалось вывести из состояния полной апатии. Оказывается, она однажды пошла в костел к ранней обедне, но из костела домой не вернулась. В голове у нее все помутилось, она забыла, как ее зовут, где живет, шла все вперед и вперед, забрела в деревню, миновала ее и добралась до другой. По дороге ее обобрали, украли одежду, она едва не замерзла. Какие-то добрые люди одели ее, обули, накормили. И она снова пустилась странствовать от деревни к деревне, пока дочка — бледная женщина, которая целовала ей руки, — не нашла ее с помощью полиции. Теперь они ждали поезда.
XVII
Час спустя Ноэми одна-одинешенька вышла на маленькой, пустой станции. В зале ожидания, освещенном керосиновой лампой, тоже никого не было. Ноэми подошла к кассе и спросила, как пройти в усадьбу «Юзефин».
— Это в трех километрах отсюда. Вас не обещали встретить? Обычно они присылают лошадей. Как вы туда попадете теперь в темноте?
Ноэми попросила, чтобы ей примерно описали дорогу.
— Что вы говорите, как это — примерно? Вы ведь никого не встретите, не у кого будет спросить! — кричал начальник станции, пока наконец не захлопнул окошечко.
Решив, что он больше не хочет с ней разговаривать, Ноэми ушла.
Туман, глухие поля, слегка затянутые морозом лужи, грозные деревья. Она шла вперед, стуча зубами; видимо, жар у нее усилился. В одном месте лед подломился и Ноэми набрала воды в башмаки. В то же самое мгновение Ноэми услышала, как ее окликают. Это прибежал начальник станции с мальчиком, которому поручил ее проводить.
— Опомнитесь, пани, — пытался он ее урезонить, — не ходите туда сегодня. Через полчаса придет поезд на Миньск-Мазовецкий. Если не хотите возвращаться в Варшаву, так заночуйте в Миньске, а утром вернетесь. Днем всегда безопаснее.
Она потеряла счет времени и не сумела бы определить, как долго они шли, прежде чем остановились перед длинным, низким зданием с закрытыми ставнями. Сквозь щели пробивался свет. В сенях шел разговор. Ноэми слышала каждое слово:
— Сельскохозяйственная палата выступает против сверхчистокровных белых английских свиней. Эти свиньи на высоких ногах дают отвратительные окорока. Палата считает, что предпочтение следует отдать вестфальской породе. Вообще существует теория, утверждающая, что следует избегать чрезмерного облагораживания крови и породы скота.