Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Эбергард не спустился в метро, смотрел, паря над сочившейся раной жизни, метрополитеновским устьем, на течение нижней, обыкновенной жизни, на возникшие (казалось ему — раньше не было) сословия людей, согласившихся с пожизненной и наследственной низостью, — не горы и языки разделяли теперь русскоязычных, не полосатые столбики и мускулистые имена вождей, а — восходящий поток воздуха поднимал одних, земля же притягивала других, многих. Люди разделялись по участи. Миллионы согласились стать мусорщиками, проводниками поездов, расклейщиками объявлений, вахтерами, водителями, продавцами, массажистами, нянями грудных детей, дворниками, кассирами платных туалетов, переносчиками тяжестей, дежурят у компьютерных бойниц, смотрятся в мониторное небо, садятся за почтовые решетки и на цепь в стеклянные банковские конуры, — некрасивые люди из съемных комнатквартир разбирают сотни низких уделов для некрасивых людей-пчел в дешевой одежде с жидкими волосами и рябым лицом, учатся опускать глаза, знать место — место угадывается по выражению глаз, по — «как человек идет», а уже потом — «одет»; им отвели место, где им можно громко смеяться, с такими же — образовывать семьи, таких же — рожать, и по телевизору в утешение покажут множество мест, где им не побывать, покажут жизнь настоящих: вот это — жизнь, а вы — тени ее, сопутствующий мощному движению крупного млекопитающего однонаправленный мусор; делайте всё, что скажут, питайтесь

по расписанию — у них, вот у этих, жалких, расписанных, свои школы, особые дворы, магазины, свой язык и телепрограмма… Эбергард давно не спускался в метро, к этим, в плацкартные вагоны, очереди Сбербанка, подсобное хозяйство участковых и уличного быдла — но понимал: родом отсюда, но теперь он и друзья, и соседние «правящие круги» живут на летающем острове — их поднимает теплый воздух и несет; оседлали, удержались, угадали, повезло, и он не вернется — сюда. Только гостем. Дело не в деньгах, казалось ему, и не в надеждах — в выражении глаз. В том, каким его когда-то увидит Эрна.

Отсутствие человека замечаешь не сразу, но подхватываешь неизлечимую, отчаянную и обнаженную сверхчувствительность руки, впервые обнаружившей пропажу. Украли и — куда делась прочность его жизни? Украли, и — шатнулось, словно изъеденная изнутри — такая по правде? — жизнь его оказалась пыльной и пустой, наполненной лишь облачками строительного мусора, быстро оседающими, открывающими скелеты годов да ребра покупок, — и больше? — больше ничего, всего лишь несколько слов за спиной и одно теплое пятно, которое и заметить-то могут только умные приборы ночных беспилотников, прочесывающих остывающие за ночь пустыни, чтоб найти и до конца испепелить: там кто-то есть! Что-то шевелится и перемещается! Определенно обнаружено теплокровное! Там моя дочь. Приходится говорить — наша дочь. Наша. Отмирание всего происходящего в жизни — когда украли — приходится продумывать, проявить взрослый разум — обдумать, ограничить, замерить, куда падает тень, и самое сложное — применить к «любил» и «не любил»… Там ничего не видно. Только много смеха. И очевидной лжи.

Зима прошла, шла и прошла стремительно, летела сквозь, не замораживая, вывешивала солнце и полыхала в окно около полудня, а потом натянулись березовые струны, из-под снега вылезли космы спутанной, как спросонья, травы, под балконами обнажились дорожки сигаретных окурков, грибами полезли из-под снега бутылки, пришло тепло, не похожее на весну, плюс, перекликались капли осторожно и редко, и ветер покачивал «тарзанку» на ветке, сделанную из пожарного рукава; по утрам Эбергард смотрел на горизонт, заросший строительными кранами, на — как таял снег, обнажая палые листья, как холодно стоят лужи во дворе детского сада, из окна съемной квартиры он проверял, видна ли Казанкинская башня, и ясно ли видна — иногда опускался туман, скрывая даже университет; летали вороны, расставив хилые, словно покромсанные ножницами крылья, высыхали и пылились автомобильные крыши — время года не имело для Эбергарда значения, Эрны ведь нет; ну, весна, здесь не бывает таких дождей, чтобы шли день за днем и день еще, здесь громыхали трамваи, набрав полные рты пассажиров, и по ним барабанили сиреневые тени веток, и вдоль трамвайных рельс сочилась серая вода, с хриплым дыханием гребли дворницкие лопаты, оглушительно лаяли собаки, и липкие почки узелками путались в нитях растянутых веток — это возрождались опиленные тополя, заново, в обход, сквозь запекшиеся раны, распуская сабельки, вихры, занимаясь зеленым пламенем, обсаживаясь бледно-зелеными, чистыми до нетвердости какой-то листьями, и легкий зеленый ветер скоро уже качался повсюду в древесных кронах. Ремонт, сверления в префектуре закончились, никто не боялся уже встретить префекта в коридоре, лифте или, не дай Бог, туалете (Пилюс, угодив в такую беду, гаркнул: «Здравия желаем!» и выскочил вон), ожил четвертый этаж (нет, боялись больше, дежурные подземного гаража по физиономии монстра, по настроению телохранителей научилась предсказывать беду и сразу звонили наверх: приехал «плохим») — в ЗОД (зону особого доступа) монстр поднимался на собственном лифте, там же, в ЗОДе, и питался, в собственной столовой, сперва рукописно пригласив «разделять трапезу» замов (один Кристианыч мудро укатывал на выездные совещания и не «успевал»), и замы собирались задолго, мялись и оглаживали друг друга под видеокамерами у запертых дверей, а потом (охранник хмуро отпирал: всё?) онемело, гуськом прокрадывались внутрь, как впотьмах по весеннему льду; но скоро монстр уволил повара и следом — другого, а потом и замов выпроводил в общую столовую, крича: «Из-за вас меня кормят помоями!» — и еще уволил нового секретаря, костлявую злую девку, не подружившуюся в префектуре ни с кем. Уволился санитарный врач округа, начальница окружного управления образования, Панченко, глава управы Троице-Голенищево, начальник управления строительства префектуры Горюнов… Начальник окружного управления департамента имущества Кандауров не увольнялся, но весь февраль и половину марта носил на лице глаза, глядевшие прямо в страшное нечто; монстр его не принимал, Кандауров топтался у дверей ЗОДа, перекладывая пачку бумаг из уставшей руки в отдохнувшую, потом пропал и нашелся в больнице; в департаменте, куда он привез два заявления (как положено, раз — на отпуск, два — «по собственному»), объяснял автомобильной аварией — лицо уже заживало, приоткрывались глаза, задушенные распухшей синевой; на ахи Кандауров отвечал кратко: «Спасибо, что жив», но не радовался, продолжая смотреть в нечто; на ближайшей коллегии монстр, переходя от вопроса организации торговли бахчевыми к вопросу об неклейменых весоизмерительных приборах (Эбергарду пересказывал Хассо, Эбергард избегал, не ходил), с чувством сказал:

— Кандауров был профессионал. Высочайшей пробы. Потеря для округа. С кем я остаюсь работать? Гуляев, вы отвечаете за кадры?

Гуляев перекладывал бумаги и ровнял манжеты, глаз не поднимал, научили, и внешне — не унывал, словно вата торчала из ушей, ничего не слышит.

— Не справляетесь, Гуляев. Бездельник! Нету должного контакта с городскими департаментами. Если не можете работать, пишите заявление. Идите играйте в свой бадминтон.

В ту же пятницу Кристианыч отметил шестьдесят пять на бывшей сталинской даче, иногда открывавшейся для скромных праздников достойнейших людей, — только монстр, замы и главный бухгалтер; монстр Кристианыча ласкал, а тот, дважды остановившись вытереть слезы, сказал в итоговом слове: у нашего города (здесь все свои, мы — семья, я — ваш, для меня это величайшая честь), у нашей Родины появилась надежда — вы, дорогой мой человек… Я слушал, слушал вас, ваши незаслуженно высокие оценки моего скромнейшего труда, а сам-то думал: высшая мудрость руководителя — воспитать смену, уступить дорогу молодым и сильным, но остаться рядом, советовать, передать опыт… После чего монстр улыбнулся, улыбнулся еще и рассказал, что в родной смоленской деревне, где он благодетельно построил (на деньги инвесторов Восточно-Южного округа) церковь и больницу, он ходит по улице с кнутом и стегает местных лодырей и пьянчуг, а там — все такие, такой народец у нас — гнилье!

Сырцова шептала (громко говорить в префектуре уже не умела) Эбергарду:

— Я сидела там с мокрой спиной. Я не понимаю

их шуток. Разговоров. Они там все свои.

Вдруг! — не проснулся с этим, а вдруг вечером, в машине, когда Павел Валентинович, бывший администратор «Союзгосцирка», рассказывал, как познакомился с третьей женой:

— Артистка балета на льду. Номер: орлы, грифы и голуби. А я на гастролях разыскивал знакомого джигита и ошибся номером в гостинице. Открывает — роскошная девка! Это вам нужно другое крыло… А у вас пуговица на пиджаке… Кожаный пиджак был! …Сейчас оторвется. Давайте я пришью. Выпьете что-нибудь? — в каких дублированных на русский фильмах он подсмотрел такую жизнь?.. — Позвал ее пить к тому джигиту, а ночевать, конечно же, пошел к ней. Привезла из гастролей мне в порт Лиепая синенький «мерседес». А потом пилила меня, будто я пол-Москвы перетрахал в этом «мерседесе». Я говорю: зачем мне для этого «мерседес»? Мне еще в метро дают!

— Хорошо жили?

Павел Валентинович задумчиво, с «э-э», протяжно ответил, словно: промолчать неловко, а пытаться бесполезно:

— Доходы артистки основывались на том, что орлам положено свежее мясо, а правила дрессуры требуют, чтобы животное голодало…

Вдруг — когда Эбергард смотрел на весну, светлевшие вечера, слушал… и неожиданно, непонятно от чего — почуял себя другим, сильным, он отстоит свою дочь — кто его остановит? — засмеялся про себя: никто! — Эрна будет с ним; всё тает, сохнет земля, птицы обещают приятные, волнующие вещи, как он мог сомневаться, не верить Улрике — Эрна его любит; пусть даже война, что смогут против него? — они устанут, у них нет столько денег, им это незачем — а он не устанет; позвонил Сигилд:

— Я хочу забрать Эрну на выходные. В субботу после школы забрать, в воскресенье вечером привезу.

Сигилд удовлетворенно заурчала, но не бросилась, хоть он повернулся беззащитным боком, молчала, давая понять, что честно взвешивает, именно в эту самую минуту принимает нестесненное собственное решение, чтобы он уяснил навсегда, кто будет решать и ему разрешать. Пусть откажет. Неважно. Сперва попробуем по-хорошему.

— Лучше забери ее в пятницу после школы. До воскресенья. Мы с Федей идем в гости допоздна, Эрну всё равно некуда деть.

Улрике прыгала от радости и бросилась его целовать: вот видишь, я же говорила! Ура-а! — трясла его и не могла остановиться: что Эрна ест? Что она больше всего любит есть? Вдруг ей не понравится, что я готовлю? Закажем из ресторана? Поужинаем в ресторане! Эбергард кричал ей на кухню:

— Это еще ничего не значит! После всего, что Эрна… Я должен ей всё высказать, — и улыбался: завтра!

Улрике свое:

— Куплю ей куртку, девчонки любят наряжаться! Ничего ей не говори! Как ничего и не было! — Звонила его маме: — Эрна! С ночевкой! Пятница, суббота! И — воскресенье! Да я сама обалдела… Да. Да. Вот именно, отец есть отец!

А он не знал, куда двинуться, чем заняться до завтрашних четырнадцати пятнадцати, как за час до Нового года, как в день рождения: накрывают на стол, а ты маешься в белой рубашке и всем мешаешь; он расчертил листок — ПТН, СБТ, ВСКР — и, заглядывая в «Яндекс», мучился: как? — театр (или кино?), 14–00, обед — так? Улрике: умоляю, не высказывай ей ничего! Пусть в воскресенье поспит подольше… А если просто — в парке погулять? Эрне нужен воздух. А вдруг ей станет скучно просто гулять, так давно не гуляли они… На каток? Обязательно: по магазинам за одеждой; и вот — уроки, и еще вот здесь: уроки. Должно хватить. Я ей нужен. Улрике: слушай, давай лучше купим ей комп! Нет, в следующий раз, а то слишком… Он забывал улыбку на лице и видел: Эрна (постелем ей в маленькой спальне), он посидит с ней перед сном, большая здесь квартира, да ты что, новая будет в два раза больше! Улрике, у тебя есть проект комнаты Эрны в цвете? Точно, я распечатаю! Это твоя комната, самая светлая, это стол, а это подиум, как сцена, — на подиуме столик с зеркалом и ящичками для украшений, так пойдет? — прикольный диван? — а на этой стене нарисуем ночное Токио какое-нибудь или — что ты хочешь? Это, наверное, дорого. Об этом не думай. Думай о другом. Это твой дом. Через год кончится ремонт, да, так долго. У тебя будут свои ключи. Приводи кого хочешь в гости — огромная гостиная, потанцевать, побеситься, хоть весь класс. Совсем недалеко от твоей школы. Да-а? Здорово! Можно прибегать на перемене! Не уходи, пока не засну. Ее рука — и всё, всё, что, казалось, бетоном наползло и застыло, убивало, выедало его изнутри, — стало несуществующим, не бывшим, будем разговаривать (глаза у нее всё-таки мои, взгляд), и многое придется трудное объяснить, хотя лучше всего объяснит время; будут у Эрны свои дети и муж, и когда-то скажет она: «Я теперь лучше понимаю папу… Такая глупая была!» — скажет легко и тут же позвонит Эбергарду: представляешь? — потому, что ничего не было непоправимого, обошлось, прояснилось, он вздыхал, и вздыхалось всё легче, легче, он может всё, человек может всё, когда… вообще, когда его любят… Он тихо: «Ты самая лучшая девочка на свете. Я тебя очень люблю», Эрна уже будет спать, но прошепчет: «И я»; он, конечно, не будет звать каждую неделю, подождет, она сама захочет и позвонит… может быть, просто взять билеты на французский цирк, «Фабрику звезд», катание на лошадях заранее, за месяц, «заодно и переночуем, да?», давай-ка свой дневник, что с учебой…

Он встал ночью к мобильному телефону, задыхавшемуся, заклекотавшему от разрядки, как к застонавшему старику, и остановился посреди всего, стараясь зацепить время: вот я, на улице Ватутина, одиннадцатый этаж, мне тридцать семь лет, я жду утра потому, что увижу дочь, я живу, сейчас конец марта, кровь течет во мне, беззвучно и надежно работает сердце…

Общероссийский правозащитный гражданский клуб «Право отца» собирался по утрам в ДК «Красный строитель» у платформы Балтиец.

— Что же это вы… — дежурная хотела сказать «опоздали» и что-то как бы безотносительное типа «никто не хочет платить алименты», но все силы разума направила на прием и оформление «спонсорской помощи» в одну тысячу рублей. — На групповое? Индивидуальное, — она показала на американисто сияющего безумноглазого на афише «АРТУР ШИШКОВСКИЙ. Всё решено!» — десять тыщ! — Десять пальцев, ужас! и повела: в угрожающе заполненном мужском и гневном зале с декорациями избушки из березовых бревен и двумя плоскими облаками на сцене ерзал на тонконогом стуле раскрасневшийся бритый малый в черной водолазке, одна ладонь его ловила и пощипывала другую, у ног стояла барсетка.

— Теща была дезинформирована женой о якобы рукоприкладстве в ее направлении. Рукой не трогал. Но отрубным батоном по тыкве она получила. А теща заявила суду, что бил заморозкой — филе индейки. Планомерно, сука, разрушала семью. Решение суда никакое. Сколько писем написано, в органы там опеки, в том числе и президенту — кругом ложь и безразличие, причем за наши же деньги. Безнадега. Если б не работа — спился бы. Сына не видел больше года. Требуют: даже не звони ему. Вот что я понял, — малый помолчал, готовясь сказать то, ради чего его вызвали, в этой игре, видимо, каждый участник обязан бросить стае кость «вот что я понял», — после дерьма, которое я перенес. Я крайне устал сейчас… Решил не звонить. Сами пусть звонят. Про сына буду помнить всегда, — Эбергард зажмурился, и все замерли в зале потому, что малый незаметно для себя заплакал, — но не позволю играть моими чувствами к ребенку. Только игнор. Полный игнор этих существ! Позвонят — поеду общаться. Нет — пусть ищут другого папу.

Поделиться с друзьями: