Немеркнущая звезда. Часть 1
Шрифт:
И пришлось им, несчастным сиротам, стиснув покрепче зубы, тоску и жалость в душе до поры до времени приглушив, на соседей и государство обиду, понадёжнее всё это спрятав в себе, в своём исстрадавшемся и израненном с малолетства сердце, что от обиды и ярости на части у каждого из них рвалось, – пришлось им, короче, бедненьким, опять всё начинать с нуля, как до этого начинали не раз и не два их великие и славные предки, пришлось делом, а не словами, не трепотнёй доказывать свою природную и духовную силу, законное право на жизнь, на существование, на тоже счастье. Семье ещё повезло, что оставшиеся без родителей и крова дети, в количестве шести человек, грудными плаксами и инвалидами не были и могли уже сами себя прокормить – старшие, во всяком случае. Это обстоятельство здорово помогло им выжить в то тяжкое и кровавое время, с голоду не умереть. Или в тот же детдом прямиком не направиться, что от тюрьмы отличался мало, от колонии для несовершеннолетних… А ещё им всем
Отец Антонины Николаевны, дед Вадика, был вторым ребёнком в семье, после сосланного на Север брата – первым. Быстро женившись после тех трагических событий, он уже к началу сороковых годов имел пятерых собственных ребятишек и приличный дом в соседней деревне – родной деревне жены. И в колхоз он тогда вступил, и братьев и младших сестёр в дело пристроил: женил и замуж повыдавал, а последнюю, маленькую, сестрёнку при себе оставил.
И показалось ему тогда, в минуты короткого отдыха легкомысленно стало казаться, что всё самое страшное у них – позади, и теперь нужно только побыстрей и покрепче забыть горечь прошедших лет, вычеркнуть их из памяти. Ушли они – те чёрные и лихие года, – ушли навсегда, насовсем, как в воду мутную канули, унеся с собою и прежнюю тоску-печаль, и страшную на всех обиду… Так зачем ворошить прошлое, спрашивается? раны сердечные бередить? изводить себя злобой бессильной, тоской, жаждой мщения?! Родителей и старшего брата этим всё равно не вернёшь – так лучше уж о детях подумать и их будущем, на них все силы и думы пустить, пламень и жар душевный. Вон у него их сколько по лавкам лежат, и какие все хорошенькие и умненькие!
И хотелось растроганному, в одеяло плачущему отцу в такие душещипательные минуты, когда воспоминания о недавнем трагическом прошлом волной холодной вдруг ночью или под утро окатывали его, – всей широкой русской душой мечталось уберечь детишек своих от каких-либо в будущем передряг – от бедности, голода и унижений. Чтоб не пришлось им, родненьким, испытать и пережить того, что сам он испытал и пережил недавно; чтобы не остались дети, не приведи Господь, бездомными и беззащитными сиротами.
«Все силы свои приложу, все жилы из себя вытяну! слово даю! – как заклинанье самое верное и самое страшное одновременно твердил он по ночам ошалело, давая себе зарок не вспоминать и всё равно вспоминая несчастных, уничтоженных новой властью родителей, сгинувших неизвестно где. – Но детишек своих, всех до единого, в люди выведу. Чего бы мне это ни стоило!… Назло всем недоброжелателям и врагам! и всем им, сукам поганым, на мор и погибель!… Пусть хоть дети мои, и теперь, и когда подрастут, в сытости и радости поживут: и за деда с бабкою и за дядю… да и за меня самого, горемычного сиротинушку… Я ведь, по чести сказать, тоже ещё и не жил-то как следует: всё моё детство и молодость загубили проклятые большевики, как черви навозные, как кровососы-клопы судьбу мою испоганили… А детишки, даст Бог, поживут: жизнь-то вроде бы налаживается и успокаивается…»
Так думал дед Вадика, так мечтал, так клялся и настраивал себя в ночи бессонной, кромешной! Но его мечтам и думам праведным сбыться было не суждено, и вины в том деда не было никакой: не повинен он был в нарушении собственной клятвы. Просто на страну, его многострадальную и несчастную Родину, навалилась очередная беда: началась Великая Отечественная война – самая страшная и кровавая за всю мировую историю!
Поначалу дед даже обрадовался приходу Гитлера. Мелькнула в голове злорадная мысль: «может и впрямь разгонит Адольф Алоизыч всю эту крикливую и безбожную рвань, засевшую в Кремле с Семнадцатого года, придёт и повесит их, чертей поганых, на Красной площади за ноги, за родителей и брата отомстит… а заодно и прежнюю жизнь вернёт, привольную и сытую… У себя-то в Германии, как говорят, он лихо и быстро достаточно со всей этой интернациональной шушерой разобрался: поприжали они там, растлители-паразиты, хвосты, в Америку и Палестину дали дёру. Немцы теперь как в Раю живут, как у Христа за пазухой… Вот бы и у нас так…»
И на войну дед идти не хотел: в подполье думал как-нибудь отсидеться, лучших времён подождать – тихих, послевоенных. Были в их деревне такие ловкачи-удальцы, кто именно так и сделал… Но бесноватый фюрер со своими чопорными и кровожадными Фрицами и Ганцами уже с первых дней
оккупации стал сильно палку перегибать – жечь без разбору и жалости белорусские и украинские сёла, мирных жителей без счёта стрелять и вешать, баб, стариков и детей. И этакой лютостью собственной и коварством даже и сатанистов-большевиков затмил, показал себя, так сказать, во всём европейском блеске.Такого Адольфу Гитлеру дед Николай простить ну никак не мог: стал скорёхонько собирать в походный старый рюкзак вещи.
«А то так они и до моих детей и жены доберутся, и их сожгут и повесят, пока я буду в подвале да по лесам бегать-прятаться», – резонно подумал он и ушёл в июле-месяце на фронт по повестке. А уже в сентябре семья получила трагическое известие, что погиб он, святой русский воин, чистая душа, смертью храбрых в неравном бою с вооружёнными до зубов фашистами, до последнего патрона и вздоха защищая свою семью и милую свою Родину…
Осиротела деревня, осиротел дом. Пусто и бесприютно сделалось в семье погибшего кормильца-фронтовика, одиноко, тоскливо, страшно. Едва-едва хватало тогда сил жене и детям его, чтобы не умереть с тоски, чтобы продолжить жить и держаться дальше…
А через три, без малого, месяца обрушился на семью новый удар, не менее первого страшный: в конце ноября 1941-го года в деревню вошли немцы из армии Гудариана, рвавшиеся на танках к Москве. Стояли они недолго, одну неделю всего, но и за неделю память по себе оставили крепкую, знатную. Ели и пили всласть отобранные у народа харчи, имущество грабили, девок и баб насиловали. А когда уходили, когда драпали со всех ног от перешедшей 5 декабря в наступление Красной армии, деревню русскую, их приютившую, подожгли. И сделали это подлое дело ночью, когда все жители деревни спали и не думали ни о чём, ни к чему подобному не готовились. Именно так “цивилизованная” и “просвещённая” Европа во время очередного “крестового” на Восток похода учила “варварскую” Россию жить, показывая доверчивым русским людям свой абсолютно звериный и гнусный лик, и такую же подлую, пакостную натуру. Долго потом помнила обугленная и ограбленная Матушка-Русь те европейские “нравственные” уроки, долго после них восстанавливалась, выздоравливала и очищалась, душу лечила свою.
А тогда, в декабре 41-го, ошалевшие спросонья люди выскакивали на улицу в чём мать родила из пылавших гигантскими кострами изб, бревенчатых по преимуществу, сухой соломою крытых, слыша вдогонку радостный смех поджигателей-изуверов да душу раздирающий рёв заживо сгоравшей скотины в хлевах. На дворе же, подчеркнём это жирно, несколько раз подчеркнём, был декабрь, особенно в тот год холодный и лютый. Трескучие, затяжные морозы сковали землю, жизнь на ней приостановив, и не было в деревне на тот момент ни одного здорового мужика (по подвалам прятавшиеся не в счёт) – только ошалелые бабы, старики-инвалиды да дети. Как хочешь было всем после этого, так и живи, так и выкручивайся: никто им, погорельцам и голодранцам, помощь оказывать не собирался. Страна жила обороной Москвы до лета 42-го; потом – Сталинградом, Ленинградом и Курском; освобождением Белоруссии и Украины, Польши и Югославии, Румынии с Венгрией и Чехословакией, Австрии, Германии самой. Туда уходили средства и все основные силы, туда направлялся свободный людской и материальный ресурс. До собственных бед и нужд – по законам русского великодушия – руки и деньги, как правило, не доходили.
Семья матери Вадика, только-только оправившаяся от ужаса коллективизации, чудом на ноги вставшая после неё, вздохнувшая глубоко и свободно, во второй раз за какие-то одиннадцать лет была обезглавлена и обескровлена, пущена по миру фактически. Положение её, плюс к этому, многократно усугублялось громыхавшей страшной войной и тем ещё, что оставшиеся без отца и без крова дети, пятеро человек всего, были совсем-совсем маленькими…
12
Итак, 1941 год ознаменовался началом страшной войны и, как следствие этого, – скорой гибелью на фронте деда Стеблова Вадика по материнской линии (по отцовской, к слову сказать, тоже).
Застонала тогда опять Россия, заохала, завертелась в смертельных муках и четыре страшных года подряд исправно платила миру кровавую обильную дань, от головорезов отъявленных отбивалась. И не зря у нас, русских, слово “война” происходит от слова “вой”: всеобщим воем и бедствием большинство наших войн, как правило, и сопровождается…
Но как бы тяжело и горько народу ни было, холодно, голодно и тоскливо, первого сентября 1941-го года мать Вадика, семилетняя тогда девчонка, пошла учиться в школу, в первый свой класс, к чему она старательно весь август готовилась, чего как праздника для себя ждала самого светлого и желанного. Война – войною, смерть – смертью, сиротство – сиротством, – но жизнь-то на этом, к счастью, не заканчивалась. И нужно было поспевать за ней, тем более – детям.