Немеркнущая звезда. Роман-эпопея в 3-х частях. Часть 2
Шрифт:
Может, поэтому-то Стеблов, свободолюбивый и ветреный от природы, по гороскопу ветреный, не по жизни, и увлёкся так жарко алгеброй с геометрией в седьмом классе, что те работали именно с идеальными объектами, ни массы не имевшими и ни веса, ни запаха и ни вкуса – ничего. Объектами, из которых можно было выстраивать без труда, посредством дедуктивного метода, такие же идеально-обворожительные миры, невероятные по красоте и сложности, изяществу умственному и интеллекту, в которых всё было на загляденье мудро и правильно заведено, по нерушимо-незыблемому закону устроено; где царствовали безукоризненная гармония, научная правда и сила мысли, сила логики и прозрения. А не его величество случай и эксперимент, который сначала возводит контуры чего-то “великого” и “значимого”,
Да и потом, начав изучать механику в восьмом классе, первый большой раздел школьной физики, Стеблов быстро понял, что она от математики сильно зависит и её языка, которым беззастенчиво и обильно пользуется. И зависимость эта унижала предмет, автоматически его опускала по значимости.
В интернате он в этом ещё более убедился: как много значит для всей современной физики универсальный математический язык – анализ и алгебра, в первую очередь, теория вероятности и дифференциальные уравнения. Современная физика, по сути, только тогда началась (в трудах Галилея, Кеплера, Ньютона), только тогда от натурфилософии отличаться стала, когда заговорила языком аналитических формул и цифр, что обобщил и унифицировал бессистемные старые опыты, придал им законный порядок и строгий вид.
Осознание зависимой роли физики чуть-чуть опустило, повторимся, этот достойный предмет в глазах и мыслях старшеклассника Стеблова, что не помешало ему, тем не менее, физику уважать и изучать, внимание ей уделять повышенное. Язык – языком, идеализм – идеализмом, – но кроме теоретической физики, которую и вправду от математики нельзя отличить, есть и другая – экспериментально-практическая. Есть радиоэлектроника, лазер, компьютеры, космос, ракеты, энергия атома, наконец, без чего современную жизнь представить уже нельзя, без чего она добрую половину прелести своей потеряет.
Была и другая причина для изучения. По физике Стеблова ожидал вступительный экзамен на мехмат – экзамен довольно сложный, как ему в Москве студенты-мехматовцы рассказывали, и всеобъемлющий. И если он его завалит, не дай Бог, он автоматически и с самой математикой распрощается, которую больше жизни любил, которую мечтал сделать профессией. Так что хочешь – не хочешь, а физику ему учить приходилось; приходилось выделять на неё львиную долю времени, что он охотно и делал; в отличие от русского или немецкого языка, от той же литературы, истории и обществоведения.
Поэтому-то физику на уровне школьной программы он прилично знал. После математики – лучше всех остальных предметов. И в десятом классе, памятуя о грядущих конкурсных испытаниях, поставил себе целью её ещё лучше узнать, отточить до блеска её вступительную вузовскую программу: чтобы в июле-месяце предстать перед дотошными университетскими экзаменаторами во всей красе и математику физикой не заслонить, не перечеркнуть, тем более. Что было бы ему очень и очень обидно…
Далее непременно надо сказать, для полноты картины, что интернат и с физикой Стеблову на родине большую “свинью” подложил, ибо программа преподавания физики там, в колмогоровской спецшколе, на двухгодичный поток рассчитанная, никак не связывалась с трёхгодовой физической программой средних общеобразовательных школ, была ускоренно-автономной. Она предполагала, в частности, что поступившие в девятый класс интернатовцы физики как бы не проходили совсем. И обучать их поэтому нужно начинать с нуля, с использованием исчисления бесконечно малых.
С нуля и начинали: с динамики, статики, гидростатики, с теории упругости и теплоты – с того, одним словом, что уже изучали девятиклассники год назад, что, пусть и на примитивном уровне, все они уже худо-бедно знали. Положенные же на этот год по средне-школьной программе электричество и магнетизм переносились в спецшколе на десятый класс. И изучались теории эти на языке уравнений Максвелла…
Покинувший на половине дороги Москву и возвратившийся домой Вадик, осознавая сложившуюся ситуацию, всё лето добросовестно просидел за учебником физики за девятый класс, самостоятельно постигая пропущенные из-за нестыковки программ разделы, решая задачи по ним, упорно навёрстывая упущенное. Это ему удалось – наверстать. И в десятый класс в сентябре он пришёл всесторонне-подкованным человеком, не имея хвостов за собой и тем запретных, непознанных. И с полным правом мог бы заявить поэтому, что физику школьную знает твёрдо и хорошо ориентируется в ней.
Если говорить о разделах, – то более всего, конечно же, Стеблов
и знал и любил классическую механику, ценил её куда выше всех иных дисциплин, считал самой важной, самой глубокомысленной и лучше всех разработанной в теоретическом плане, самой для себя интересной, а для остальных – полезной. Законы Кеплера и Ньютона, озвученные преподавательницей в восьмом классе, оказались удивительным инструментом, или же настоящим волшебным ключом-отмычкой, позволявшим распутывать и понимать многие неразрешимые долгое время задачи, которые ставила перед человечеством жизнь, которые издревле, с античных времён почитай, не давали умным людям покоя. На знании этих законов советский и мировой космос вырос с его баллистическими ракетами и межпланетными перелётами, всё современное самолёто– и вертолётостроение, что уже говорило о многом, заставляло Вадика трепетать… К тому же, механика, выросшая из астрономии, Вселенную, Космос и макромир исследовавшая по преимуществу, стояла ближе всех к математике по духу и полёту мыслительному, запредельному, более всех обогатила её. Там более, чем где бы то ни было, использовался математический высокопарный язык, логика и дедукция – и мало использовались опыты, человеческие руки то есть, сильно помогающие голове. Оттого-то, быть может , факультет, куда Стеблов поступать собирался, и назывался механико-математическим. Именно из-за родства, взаимообогащения и взаимного дополнения двух этих древних и божественно-прекрасных дисциплин.А самым нелюбимым разделом было у него электричество, которое не шло в средней школе далее закона Ома, сопротивлений, транзисторов, конденсаторов – вещей, которые знал на довольно приличном уровне даже и его полуграмотный электрик-отец, знали и механики-алкаши, приходившие к ним чинить телевизор. Чем-то презренным и низменным, подчёркнуто-утилитарным веяло в школе от электричества: холодильниками, утюгами, электроплитами, выключателями и лампочками накаливания, – и люди, что занимались этим, на учёных в его понимании не походили никак, уважения к себе, соответственно, не вызывали. Взирая на них свысока, Вадик и к электричеству с высокомерием относился. И много прикладывал воли, старания и терпения, чтобы его учить…
15
Итак, всё лето Вадик добровольно и истово прокорпел над физикой, навёрстывая, что пропустил, – электричество и магнетизм, главным образом. И должен был вызвать бы этим восторг и одобрение учительницы, которая просто обязана была, по всем правилам, его на руках носить и в пример одноклассникам ставить за самостоятельность и за труд, и похвальное для его лет упорство. Но вышло всё наоборот, однако ж: не слышал Вадик ни разу от учительницы своей похвалы, а одни лишь насмешки слышал да реплики ядовитые, уничижительные; да ещё непременное желание чувствовал, можно сказать хроническое, побольнее его при всех зацепить, унизить, ущемить достоинство.
«В Москве, говоришь, учился? Ну-ну! – неизменно было написано на её сытом, холёном, круглом лице, когда она Стеблова видела, глазами когда встречалась с ним в классе или на перемене и хитро так посмеивалась при этом, губки тоненькие покусывала. – Ладно, посмотрим, какой ты москвич, какой есть знахарь и молодец, и чему тебя там научили. Не пришлось бы мне тебя переучивать – вот в чём вопрос! – тебе прописные истины вдалбливать!»
Она и “вдалбливала” целый год, дурочка пустоголовая, норовистая, безуспешно, нагло и тупо пытаясь Стеблова под себя подстроить-нагнуть. Ну и попутно ему и всем остальным доказать, что без неё бы он пропал совершенно, без её знаний, ума и уроков. И физики, что существенно, не узнал бы и как следует не понял, оказывается, именно так. А она, “обалденно-выдающаяся” учительница и “заслуженный сто крат педагог”, его весь десятый класс собою прямо-таки благодетельствовала и счастливила – вот ведь до какого маразма и дикости дело у них доходило!…
Преподавательницу эту звали Изольда Васильевна Дубовицкая, “Изольда” – на жаргоне школьников. Была она полной, бесформенной, среднего роста дамой около-бальзаковского возраста, очень похожей по виду на пивной бочонок с приделанной головой на крышке, – была пучеглазая, обкормленная и наглая, любившая властвовать и волю свою диктовать, стравливать, подличать, плести интриги.
Она не нравилась Вадику никогда. Он был счастлив и горд до десятого класса, что у неё не учился. Встречаясь с ней в коридоре на переменах, до отъезда в Москву ещё, он всегда инстинктивно старался от неё улизнуть. Или же сделать вид и прикинуться, что не видит, не замечает её – и не поздороваться. Дубовицкая олицетворяла стихию, что была глубоко чужда и враждебна ему: так о каком тут можно было говорить здоровье?! Тут впору было обратное ей при встречах желать, чего Стеблов, конечно же, никогда не делал…