Необходимо для счастья
Шрифт:
1962 г.
«МУ-2»
С детства я любил машины и мечтал стать шофером. Лучше бы, конечно, летчиком, но это уж слишком для нашей забытой в степи деревушки, это было бы пустым мечтанием. Как рай для моей бабушки. Правда, грешной я бабушку не считал, но ведь рая-то нет, любой мальчишка это знает, даже не пионер.
Шофером, только шофером! И не просто шофером, как Пашка Рубль-пять на своей полуторке, а в о д и т е л е м! Чтобы комбинезон с поясом, сапоги хромовые, фуражка в клетку, кожаные перчатки по локти — краги.
Но поскольку машины для меня еще не прислали, ее надо было создать. И двигатель,
Вначале было не очень веселое дело. Пожалуй, даже грустное дело, несчастное, однако необходимое.
Возле пустой скотобазы на зеленой чистой луговине ветфельдшер Клавка Хребтюгина выхолащивала красного быка по кличке Буран. Неподалеку стоял привязанный к воротнему столбу такой же круторогий, но весь черный, как грач, его ровесник Злодей, ожидая своей очереди. Я чесал у него под горлом, гладил шею, успокаивал. Оба быка на днях станут живой тягловой силой, получат общее наименование — рабочие волы — и поступят в мое распоряжение как двигатели.
Веселый плотник дед Кузьма уже сколотил для них бестарку вместимостью до тонны (кузов!) и парное ярмо с железными занозами — его можно назвать муфтой сцепления, а дышло — карданным валом. На нижней планке «муфты»-ярма дед Кузьма написал карандашом «Зделано в СССР» — крупно написал, печатными буквами. Так, наверное, пишут на хороших, настоящих машинах, только без ошибок.
Шасси тоже было надежным: передок бестарки поворачивается на железном круге, колеса ошинованные, на железном ходу. Осталось самое главное — двигатели.
Клавка орудовала блестящим тонким ножом умело, быстро. Полевод Николай Иванович, хромой шофер Пашка и конюх Мустафа сидели на связанном вздрагивающем Буране, а она резала.
— Все равно они тебе не нужны, — сказала она бывшему быку, поправляя локтевым сгибом руки сбившийся платок. — На работе так ухайдакаешься, что будет не до коров, не до телок. Пашка, подай-ка пузырек с йодом… Во-от!.. Можно развязывать.
— Теперь он пустой, — заржал Пашка и ущипнул Клавку за бок. — Эх, Клавдея, погубительница ты наша! Весь мужской род изведешь под корень…
Клавка сердито стукнула его по рукам и поглядела на Николая Ивановича: мол, я не виновата, сам он лезет.
Николай Иванович с Мустафой распутывали Бурана и не обращали на них внимания. Мустафа вообще не глядел на женщин, а Николай Иванович если и глядел, то на одну Клавку. Бабы судачили, что у них будет любовь, не такая, как с Пашкой, а настоящая, только неизвестно когда. Очень уж серьезный человек Николай Иванович.
Освобожденный от веревок Буран поспешно вскочил, постоял в растерянности, раскорячив задние ноги, и, приволакивая их по траве, поплелся в степь подальше от людей. Он не наклонял головы, не притрагивался к спелой июльской траве, хотя я два дня их не кормил по распоряжению Клавки, поил только.
Николай Иванович, Пашка и Мустафа глядели Бурану вслед. И я глядел. Такой он красивый был в стаде, огненно-красный Буран, сильный такой, смелый, а сейчас идет жалкая понурая раскоряка. Васюк говорил, что Мустафа тоже был веселый и бойкий, пока его не ранило.
— Хорошо, что у быков нет разума, — сказал Николай Иванович. — Труд создал человека, а человек создает вола, мерина…
— Философ! — засмеялся Пашка. — А машины кто сделал, тракторы, самолеты?
— Правильно, — сказал Николай Иванович. — Только новых тракторов и машин до конца войны не дождемся, и тут ничего не поделаешь.
— Коровы без них обойдутся, если введем искусственное осеменение, — сказала Клавка. — Давайте другого.
Я подвел к ним черного упирающегося Злодея, помог опутать его веревками и уронить на траву; а дожидаться операции не стал — пошел вслед за Бураном. Надо вернуть, пусть пасется поблизости, на моих глазах.
Я тоже отбегался, отгулялся — вчера управляющий привез приказ директора совхоза о том, что я зачислен разнорабочим согласно моему заявлению. Я сам написал заявление, добровольно и с охотой, потому что у меня есть разум. Можно бы учиться в школе,
но отца нет, семья большая, надо работать. К тому же фронту нужны не только пушки и снаряды, а много хлеба, мяса, масла. И я написал заявление.Теперь надо вставать с рассветом, чтобы до начала работы подготовить свою «машину»: пригнать волов с пастьбы, напоить, запрячь, смазать колеса бестарки. И кнута у меня еще нет, а это ведь руль, главная вещь для водителя.
Буран стоял на краю оврага и глядел вниз, в обрыв.
— Буран! Буран! — позвал я.
Он не обернулся, стоял неподвижный и глядел вниз.
Я подошел к нему, положил руку на косматую, еще не стертую, не знакомую с ярмом холку. Буран пошевелил ушами, потом досадливо мотнул головой, сбрасывая руку. Я погладил его под горлом, стал чесать. Буран замычал — горестно, потерянно. Может быть, они действительно все понимают, подумал я, может быть, Буран уже знает, что зачислен в живую тягловую силу.
— Не расстраивайся, — сказал я, — подживет. С недельку походишь, и затянется, подживет. Зато спокойный станешь, сильный. И будем мы теперь вместе: ты, Злодей и я. Злодей ведь тоже хороший бык, сильный, смирный, а на кличку наплевать. Клавка сама злая ходит который год, вот и крестит вас как попало. Но ты не думай, она добрая. Бабы говорят, она до войны певуньей была, веселая такая, а потом у ней мужа убили в первую же осень, мать померла, родных нет. Поглядывает вот на Николая Ивановича, а что уж получится, не знаю. Пашка опять к ней пристает, хромой черт. А одной ведь трудно, Буран, очень трудно, а мы теперь вместе будем: ты, я и Злодей. Понял? Я не стану много на вас нагружать и кнутом хлестать не стану, вы только слушайтесь. Ну пойдем отсюда, пойдем!
Буран все так же безучастно глядел с обрыва вниз. Я снял со штанов сыромятный ремень, накинул ему на рога, чтобы повести за собой, и… очутился на дне оврага. Будто козявка какая. Боль, обида, злость пронзили меня. Я его успокаивал, я его жалел, а он… Штаны порвались, одна щиколотка разбита в кровь, ладони тоже поцарапаны и все в глине, грудь сшило колотьем от удара. Он же мог убить меня, сволочь! Ну, постой, я задам тебе, ссскотина, я тебя научу свободе, дай только подняться наверх!
А Буран стоял наверху и мотал рыжей башкой, стараясь сбросить ремень. Охая и ругаясь, я выломал в кустах ивовый прут и, хромая, полез наверх. Буран уже справился с ремнем и ждал меня, наклонив круторогую голову. Я понял его намерение и не отступил. Нельзя мне было отступать, не имел я такого права. В глазах Бурана только я был виновником его беды: это ведь я пригнал их из стада, я двое суток не кормил их перед операцией, я выводил из скотобазы и помогал свалить под нож — я, а не Клавка Хребтюгина. И я видел решимость Бурана, двинувшегося на меня с налитыми кровью глазами. Если сейчас я признаю свою вину и отступлю, он и дальше будет отстаивать справедливость, он не станет меня слушаться, он будет обращаться со мной, как с козявкой, какая же тут работа! Надо подчинить его сейчас, разбить его решимость, сломить волю, обратить его правоту в мою большую правду…
Ивовый прут свистал пронзительно и часто; на морде Бурана вспухали пыльные полосы, я ругался и хлестал его по глазам, по ноздрям, по губам, по шее. Буран мотал башкой и шел на меня. Я пятился на всякий случай к обрыву и хлестал его остервенело, пока не свалился вниз. Да, я маленький, злобный, самолюбивый человек, да, я опять стоял на карачках внизу, перемазанный глиной и кровью, да, я грязно ругался и вытирал слезы, но я не мог уступить этой рогатой морде наверху, не мог, не мог!
Ругаясь и плача, я сломил новый прут и, выбравшись из оврага, кинулся к Бурану со всей отвагой отчаяния. Как я только не разбил ему губы, не иссек его большую упрямую морду — ни жалости, ни сострадания к боли я не чувствовал. Лишь потом, когда я гнал Бурана обратно, мне стало стыдно, да и то на минуту: больной Буран лишь сделал вид, что покорился, а когда заметил бредущего навстречу Злодея, тоже понурого, раскоряченного, опять повернулся ко мне, и я понял, что сейчас мне с ним не сладить.