Необходимо для счастья
Шрифт:
Когда вместе с солдатами я сбежал вниз, пушка уже врезалась в саманную крестьянскую баню. Одна стена бани, на которую пришелся первый удар, почти вся развалилась, потолок обрушился прямо на пушку, так что был виден лишь хвостовик станины, да из противоположной уцелевшей стены далеко торчал орудийный ствол. Я осмотрел его — вроде не погнут, краска только местами сошла — и сказал ребятам, чтобы убрали обломки стен и кровли.
Вот тебе и лучшая батарея в округе!.. Пушку, если даже она не пострадала, надо после такой аварии везти на осмотр орудийным мастерам, а самому готовиться на «губу». Виноват, конечно, водитель; его обязанность следить за исправностью своего тягача, но я командир расчета, должен отвечать и за водителя, и за тягач, и за пушку. Обоих упекут. Вон и длинновязый взводный бежит, как
Надо же так случиться! Хорошо, баня встретилась, и, по счастью, пустая баня, а если бы люди, если бы в дом ударилась… Впрочем, отсюда до деревни не меньше сотни метров, земля в огородах мягкая, не доедет.
— Любуетесь? — закричал старший лейтенант, подбегая. — Изуродовали пушку и любуетесь, да?
— Баню, — сказал я. — Пушка вроде в порядке.
— Вроде! Бог войны, отличник боевой и политической подготовки! Вы что, расположение своего полка забыли? Ах да, вы еще наступаете, вы развернули орудие, чтобы сокрушить населенный пункт противника! Ах, какая тактическая смелость — с марша в наступление!..
Видно, в это время, когда кипел взводный, досадуя, что по нашей дурости им с комбатом дадут разгон за потерю одной пушки на марше, и подошел хозяин бани, бородатый старичок, худой и босоногий, как мальчишка. Он не мог прийти ни раньше, ни позже, потому что, когда мы освободили пушку от обломков и мусора и я оглянулся на старшего лейтенанта, старик уже стоял рядом с ним и наблюдал, как мы доламываем баню, вытаскивая свое сокровище.
— Поедете в объезд, — приказал старший лейтенант. — Тягач спустите сюда проселочной дорогой, прицеп подстрахуйте тросом и с ходу в артмастерскую. Ясно?
— Так точно, — сказал я. — А как быть с баней?
И тут засмеялся старик. Звонко рассмеялся, знакомо, но я опять его не узнал, только насторожился, пытаясь вспомнить, где слышал это смех и когда.
— Не с баней, а без бани, — сказал старик смеясь. — Какая же это баня?!
— Запишите фамилию и название деревни. — Взводный кивнул, как жираф, сверху на старика. — И не задерживайтесь. До свиданья, дедушка, материальный ущерб мы возместим, не беспокойтесь.
— Постой! — Старик придержал взводного за карман брюк. — Это самое возмещение как будет, за чей счет?
— Деньгами, за счет армии, не беспокойтесь.
— Вон-он што! А я-то думал, армия на наши деньги живет, а у ней, значит, свой счет. Ах, Курыль-Мурыль, старый беспамятный ты пес…
Вот теперь я его сразу вспомнил. Едва он сказал «Курыль-Мурыль», я и вспомнил. Двухметровый взводный смущенно топтался на картофельном кусте, вдавливая его сапогами в землю, а старик держался за карман брюк и, задрав вверх лысую голову, глядел на взводного, как на колокольню, куда забрался беспутный мальчишка.
И сцену я вспомнил точно такую же: старик высится надо мной, как взводный сейчас над ним, а я держу его за карман, гляжу вверх на далекое и почему-то смущенное лицо и канючу: «Дедушка, не уходи, дедушка, расскажи сказку…» Неужели и тогда он был такой маленький? Нет, это я тогда был маленький, совсем маленький тогда я был, а он такой же или чуть повыше. Сколько мне тогда было, лет шесть, семь? Пожалуй. А он и тогда уже был дедушкой. Но почему смущенное лицо? Сейчас он держится очень уверенно. Может быть, кто-то мешал?.. Да, да, милиционер был или военный какой-то, в блестящих сапогах, в скрипучих ремнях, строгий такой, быстрый, это я помню. Он и торопил деда. Если бы не торопил, я запомнил бы слова сказки, я ее все же получил, со слезами, с криком, но получил, а дед ушел смущенно и торопливо, как взводный сейчас, оглядываясь и ссылаясь на недостаток времени (будто у старика его больше, времени-то!), ушел и не вернулся. Как же его звали? Мы его звали Курыль-Мурыль, это точно, а взрослые?.. Нет, не вспомню. А он был наш, хмелевский, и мне рассказывали потом его историю. И имя называли, и фамилию.
— Товарищ сержант, разрешите подогнать тягач? — обратился ко мне водитель, громко щелкнув каблуками.
Вину загладить хочет, вот и щелкает и козыряет так, будто я не сержант, а генерал, — трепещет весь от старания, вытянулся. Нет, милый, козыряй не козыряй, а на «губе» побудешь вместе со мной. Загремим, как наша пушка под откос.
— Бегом! — рявкнул я по-генеральски. —
И буксирный трос приготовь немедленно!Это от волнения я рявкнул, от неловкости. Передо мной сказка моего детства, мой Курыль-Мурыль, единственный мой дед, не родной, совсем чужой, но единственный, потому что других у меня не было — ни родных, никаких: отцы не дожили до нашей зрелости, куда же дедам. И вот я, еще не встретив его, не обняв своего деда, развалил баню, о которой он мечтал всю жизнь, вроде бы мечту его нечаянно развалил, и вот гляжу на него, маленького, лысого, босоногого, а рядом, возле пушки, стоят солдаты моего расчета и глядят на нас. Вернее, глядят они на меня и сочувствуют мне, потому что на деда им глядеть неловко за разрушенную баню, все ведь к этому разору причастны, и вот они сочувствуют мне, товарищу, который должен держать ответ за всех нас, должен сказать что-то хорошее, человеческое старику, а не просто записать его фамилию и адрес, чтобы возместить материальный ущерб за счет армии.
— Здравствуй, дедушка! — сказал я, чувствуя, что звучит это нелепо, если не издевательски, сейчас.
— Здравствуй, внучек! — в тон мне проникновенно сказал старик. А глаза его смеялись.
— Прости нас, Курыль-Мурыль, — сказал я, выдержав взгляд. — За три года службы это первый раз. Прости, пожалуйста! Мы возьмем увольнительные и сложим тебе новую баню.
Глаза старика теперь не смеялись — глядели на меня пристально и недоверчиво. Может быть, он почувствовал мое волнение? Может быть. Только он не говорил об этом. Он говорил потом, что его насторожил окающий волжский говор и ему сразу вспомнилась родная Хмелевка, хотя меня он не узнал.
— Ты из Хмелевки, дедушка? — спросил я.
— Из Хмелевки. — Старик все так же недоверчиво щупал меня взглядом.
— Сказку ты мне рассказывал тогда, красивую, большую сказку.
— Земляк, значит?
Старик не узнавал меня и не мог узнать: много нас, ребятишек, тогда бегало, но мне хотелось, чтобы меня он узнал, выделил из той босоногой толпы, вспомнил, потому что я любил его и жалел все эти годы, и если уж мы встретились, то он должен узнать, иначе никакой радости у меня не будет.
— Тебя уводили тогда, милиционер или военный уводил, а я держался за карман и просил рассказать сказку. — Взор старика ушел внутрь, и я продолжал, помогая его памяти: — Ты приподнял меня с дороги, подержал под мышки и рассказал, а потом ушел. И оглядывался, когда уходил.
Старик улыбнулся, часто-часто замигал глазами — вспомнил!
Мы обнялись.
Сказка была большая и красивая. Я забыл ее слова и видел лишь картину, многоцветную, широкую картину, где были не только живые краски, но и слышались звуки, запахи, ощущалось многомерное пространство. Сказочная эта картина каким-то образом сливалась с моим родным селом, вернее — накладывалась на него, совмещалась с бедной Хмелевкой, и я видел ее, как сквозь волшебное стекло, где естественные цвета не изменяются, а усиливаются, и село предстает необыкновенно рельефным, словно изваяние старого мастера: он не допускал смещений линий, не изменял пропорций, а заботился только о выражении гармонии.
Я видел зеленую долину, ровные рядочки домов в этой долине, голубые дымы, уходящие прямо и стойко, не колеблясь, в синее небо (к ведру, к устойчивой погоде), церковь на взгорье одной стороны долины и высокие хлебные амбары — на другой. Купола церкви желтели на солнце, как головы цветущих подсолнухов, а позолоченные кресты — далекие, маленькие — будто отрывались от них и блестели в небе как звезды.
В этом селе и жил веселый человек по имени Курыль-Мурыль. Он вставлял стекла, ремонтировал печи, подшивал валенки, но больше всего он любил косить сено. Рано утром, когда только-только посветлеет заря, он выходил из дома, умывался под рукомойником и доставал из-под застрехи сарая косу с грабельцами. Коса была потной от росы, на белых грабельцах прилипло несколько завядших травинок. Курыль-Мурыль вытирал ее рукавом рубахи, прислонял к стене сарая и выносил из сеней бабку и молоток. Это был второй самый важный момент в его жизни, потому что, пробивая косу, Курыль-Мурыль не смеялся и не шутил. Первым делом, самым важным для него, была косьба. Значит, пробивание косы служило торжественным вступлением, прелюдией.