Необыкновенное лето
Шрифт:
Несчастья Алёши идут, скорее всего, от Ольги Адамовны. Она только и делает, что наговаривает на Арсения Романовича: он испортит нашего бедного Алёшу! Это все от зависти, конечно, потому что – где ей до Арсения Романовича! С ним никто не может равняться. Если бы не мама, то Алёша мог бы твёрдо сказать, что ему больше всех на свете дорог Арсений Романович. И если бы Алёшу спросили, кем он хочет быть, он ответил бы: Арсением Романовичем.
Он хотел бы им быть на всю, на всю жизнь, хотя с горечью понимает, что этого ни за что не достигнешь. Разве когда-нибудь будешь столько про все знать, сколько знает Арсений Романович? Откуда взять такой дом с садом и вещи, какими набит целый коридор? А верстак? А спасательный круг? Да разве
Нет, Алёша хорошо видит, что из него Арсения Романовича не получится. Он только хотел бы пожить с ним, как другие мальчики. Бродить по горам, ездить на пески. Свободно, бесстрашно и всегда, всегда!..
Алёша утёр высохшее лицо и стал собирать пуговки просвирника. Нащипав полную горсть, он решил съесть все в саду, чтобы никому не попасться на глаза. Иначе сразу же перепугаются за Алёшин живот. Недавно Ольга Адамовна принесла с базара плошку чёрной смородины, и Алёша не успел пристроиться к ягодам, как отец схватил плошку и высыпал все в помойное ведро. «Вы, мадам, другой раз достаньте поздники, от неё скорей сведёт ноги холера!» – сердито сказал он.
Вообще папа стал всего бояться. Вдруг заявит, что они всей семьёй перемрут с голоду. Или грустно вздохнёт: «Мы тут с тобой, Ася, никому не нужны!» Или скажет что-то совсем непонятное: «Алексей, может быть, под конец жизни что-нибудь увидит, а мы с тобой, Ася, ничего не увидим».
– Если ты, папа, плохо будешь видеть, то купи себе пенсне, как у Ольги Адамовны, – сказал тогда Алёша.
– Ах ты мой нежный дурак, – ответил папа.
Вспоминая эти домашние разговоры, Алёша дожевал просвирник и вышел из зарослей на тропинку. Тут он поднял голову и нежданно обнаружил наверху, в открытом окне коридора, военного человека, который стоял спиной к саду. По стриженому затылку и необычайно гладкой спине он сразу узнал этого человека и сразу испугался.
Отряхнув ладони, он побежал домой. У него свалилась туфля, он на бегу вбивал пятку, поднимая задник, и торопился, чувствуя, как стучит сердце.
В коридоре находились папа с мамой и разговаривали с Зубинским.
– Я повторяю, – вежливо говорил Зубинский, – вопрос решён окончательно.
– Но ведь это вопрос нашей судьбы! – тихо ответила мама и удивительно большими глазами посмотрела на Зубинского.
– Сожалею. И понимаю, что все это в высшей степени некультурно. Но что я могу сделать? Положение на фронтах такое, что можно ожидать, простите, черт знает чего! Я исполняю приказание. Послезавтра дом должен быть свободен от жильцов. Он уже числится за военными властями. Прошу вас, передайте гражданину Дорогомилову, что это бесповоротно.
Зубинский шаркнул, надел фуражку, взял под козырёк.
И снова, второй раз, Алёша услышал, как припечатывали по ступенькам его жёсткие подошвы.
Папа молча ушёл из коридора в комнату. Алёша, подкравшись к двери, затаил дыхание. Ещё стучало сердце после бега. Ещё не исчез испуг. Последнее – бесповоротное – слово Зубинского не угасло, как удар колокола, а разгоралось, как приближение несущегося паровоза. Вот паровоз мчится по улице. Вот он влетел в сад и мнёт деревья. Вот ворвался в дом и валит в коридоре, без разбора, превосходные, милые вещи Арсения Романовича. Вот сейчас провалится от его тяжести пол под ногами Алёши!
– Да! – грозно обрубил молчание папа.
Он обернулся к маме и спустя секунду крикнул голосом, которого никогда прежде не слышал Алёша:
– Не смотри на меня своими акварельными глазами!
Он схватил коробку с табаком, рухнул на кровать и начал скручивать дрожащими пальцами папиросу. Мама приблизилась к нему, мягко провела рукой по его затылку, как делала с Алёшей, когда хотела утешить.
– Не
огорчайся, – сказала она. – Послушай меня. Ступай сейчас же к этому деспоту Извекову и обрисуй ему наше состояние.– Обрисуй! – передразнил папа. – Сейчас не рисованием заниматься надо, а колотить дубиной! Все равно не услышат… Унижаться перед мальчишкой? Состояние! Это не состояние, пойми ты! Это – катастрофа! Катаклизм. Гробовая доска. Могила. Кол осиновый. Смерть!
– Что значит – унижаться? – сказала мама. – Когда идёт дождь, ты раскрываешь зонт. Это не значит, что ты унижаешься перед дождём.
Папа вскочил, но, секунду постояв, мирно пробурчал:
– Где моя шляпа?
Он набрал из рукомойника горсть воды, выплеснул, погладил мокрой ладонью волосы, причесался, подтянул галстук. Потом взял мамину руку и долго держал её у своих губ.
– Не сердись, пожалуйста, – произнёс он неразборчиво.
В коридоре он увидел сына. Алёша хотел проскочить дверью к маме. Но он поймал его, поднял за локти, как совсем маленького, высоко над своей головой, немного приспустил и поцеловал в лоб. Тогда Алёша, задыхаясь от счастливого волнения, спросил:
– Папа-пап, ты ведь, правда, не скажешь Арсению Романычу про бесповоротно? Нет?
Папа поставил его на пол.
– Иди, тебе все объяснит мама…
На улице Александр Владимирович чувствовал себя странно. Его не привлекали люди, он не замечал жары, даже обоняние его притупилось. Все в нём сошлось на одной идее, которую он нёс в себе, как болевое ощущение. Он назвал это последним часом приговорённого к смерти. Это было сожительство подавляющего по своему значению факта с болезненным желанием осмыслить факт. Фактом был приговор к смерти. Из желания осмыслить факт непрестанно рождалось и умирало противоречие: мысль то примиряла с приговором, то возмущалась им.
Фактом была гражданская война. Не перебирая в уме её подробностей, Пастухов видел их в неумолимом единстве, как в одном слове «смерть» приговорённый видит десятки подробностей расставания с жизнью.
Он шёл по тихому городу, но где-то рядом, за близкими пределами улиц, слышал нарастающий шум. Вулканическое извержение июля, казалось, подступало к невинному уличному покою.
В июле Кавказская армия Врангеля медленно подбиралась по берегу Волги к Камышину. Уже больше месяца назад екатеринодарским приказом вооружённым силам Юга России Деникин объявил о признании им верховной власти Колчака, и правитель ответил генералу «с чувством глубокого волнения» телеграммой. Вскоре после акта соединения контрреволюции Востока и Юга Деникин, прибыв в завоёванный Царицын и приняв парады, подписал директиву, начинавшуюся до помпезности самоуверенным речением: «Имея конечной целью захват сердца России – Москвы, приказываю…»
Директива определяла тщательно разграфлённые задачи белым генералам. Она словно нарочно напоминала теоретические планы учёного немца в русском генеральском, дурно сшитом мундире – того самого Пфуля из «Войны и мира», который чувствовал себя на месте только за картой. Врангелю директива предлагала выйти на фронт Саратов – Ртищево – Балашов и продолжать наступление через Пензу, Нижний Новгород на Москву. Сидорину – развивать удар через Воронеж – Козлов – Рязань, а также через Елец – Каширу. Май-Маевскому – наступать на Москву в направлении Курск – Орёл – Тула. На юге директива ставила целью Киев и Херсон, Николаев и Одессу.
Исполняя приказ Фрунзе о занятии Уральска, Василий Чапаев, за день до «московской директивы» Деникина, начал наступление на Уральск. Казаки были разбиты, и через пять дней началось их бегство на юг. Ещё через пять – в день, назначенный приказом Фрунзе, – Чапаев вступил со своими конниками в Уральск, освободив город от осады. А всего сутки спустя на Восточном фронте Красная Армия торжествовала другую победу: был занят Златоуст, и отброшенные за Уральские горы белые армии Колчака бросились в отступление по Сибири.