Необыкновенные москвичи
Шрифт:
Федор Григорьевич во все глаза смотрел на жену. Ей очень шла эта белая полотняная кофточка с еще сохранившимися складочками от глажения, с перламутровыми пуговками, с простым воротничком, открывавшим бледную и еще молодую шею; она могла бы сойти за его дочку — его Таня! Но вот руки у нее — узкие кисти с набухшими жилками, тонкие пальцы с чуть утолщенными суставами, — руки уже состарились. И сожаление и восторг смешались в душе Орлова; он налил себе вторую рюмку.
— Ну, чтоб дома не журылись, — сказал он и одним глотком выпил.
Она обрадовалась и засмеялась: все было так, как бывало раньше, когда они вместе что-нибудь
— Надо тебе на воздух, — сказал он. — В четверг я не работаю, повезу тебя куда-нибудь. Можно бы и завтра, но завтра мне к Михаилу Модестовичу — профилактика. А в четверг поедем...
— В чисто поле, — смеясь, сказала она.
— Или в лес... Можно на Пахру, там лес замечательный, грибной. Я ездил туда, отвозил какого-то писателя, дачи у них там. Красивое место, в плохом не строились бы... — Орлов склонил свою серую от седины голову, глядя куда-то вбок. — Там и речка есть — маленькая, но купаться можно. Ягода есть, земляника...
Таня, веселясь, подумала: «Сейчас он скажет: «Свежий воздух — лучшее лекарство». И действительно, порассуждав еще немного о богатстве подмосковной природы, Федор Григорьевич проговорил:
— Возможно, подыщем и для тебя что подходящее. Свежий воздух — лучше всякого лекарства...
В ее глазах, обращенных на него, появилась нежность. Федор Григорьевич вытирал тарелку, водя по кругу коркой хлеба. Было что-то необыкновенно успокоительное и в самой этой прочности его привычек, и в этой смешноватой верности любимым словечкам, в его — ну, как бы сказать — неоригинальности. Шли годы, но, и старея, и поневоле меняясь, он не изменял своим вкусам, манерам, привязанностям. Он представлялся Тане постоянным, вечным, как смена дня — ночью, лета — осенью, — он не угрожал никакими неожиданностями. И ничто не вызывало у нее теперь большей благодарности... После четвертой или пятой рюмки он непременно — Таня была уверена в этом, — непременно припомнит две строчки из Пушкина и прочтет их:
У лукоморья дуб зеленый,Златая цепь на дубе том...Бог весть почему эти детские стихи приходили ее мужу на память, когда он бывал доволен.
Федор Григорьевич тем временем все продолжал рассуждать о преимуществах жизни на природе. И Тане доставляло удовольствие не то, что он говорил, а то, что она отлично уже знала и могла наизусть повторить все его соображения по этому вопросу. Ее обуревало желание выразить ему свою нежность и свою веру в него.
— Федя, — перебила она, — ты ужасно повторяешься... Ты совсем не блестящий собеседник.
Он замолчал, озадаченный; она потянулась через стол и дотронулась до его темной, твердой руки.
— Ты скучный человек, Федя! — сказала она.
И Орлов громко захохотал.
«Выдумщица, — мысленно одобрил он. — Никогда не знаешь, что ей взбредет в голову».
— Это верно — я скучный, — согласился он.
— И не находчивый. — Она улыбнулась ему.
Он охотно подтвердил:
— Угадала — не находчивый.
Таня вдруг поднялась, обогнула быстро стол и поцеловала его — ткнулась губами в колючую щеку с отросшей за день щетинкой. Выпрямившись, она положила руку ему на плечо и звонко, усилив голос, проговорила:
— Ты можешь больше не бояться за меня, Федя! Мне правда очень
хорошо сейчас, как будто ничего не было со мной. И дышится легко, и все...Он был растроган ее поцелуем, и в его взгляде появилось выражение беспомощности.
— Я соскучилась по тебе... И я вовсе не давала обета целомудрия, — очень звонко, как бы преодолевая что-то в себе, сказала она.
— Ах ты... бедовая голова, — пробормотал он. — Рыбочка...
Их супружеская близость давно уже была прервана ее болезнью, и Федор Григорьевич в следующее мгновение встревожился за нее, отстранился. Но она опять поцеловала его, обняла, он почувствовал на своей голове ее пальцы — и промолчал...
Потом они оба, помогая друг другу, убирали со стола, и он волновался почти так же, как в самом начале их семейной жизни.
— Дай, я отнесу, дай мне, — настаивал он, пытаясь забрать у нее тарелки.
Она не отдавала их, уходила от него, заговаривала о чем-нибудь совсем неважном:
— Надо нам купить посудное полотенце...
Или:
— Пора уж тебе постричься, Федя! Оброс, словно снежный человек.
Она насмешничала и забавлялась, и это было совсем как вначале, в их первые дни.
В доме стояла тишина, из открытого окна наплывала прохлада; слабо шелестели деревья, молодые тополя, посаженные во дворе... Федор Григорьевич торопясь отнес на кухню посуду — соседа он уже не нашел там — и, не став ее мыть, вернулся. Вновь увидев Таню — легкую, тонкую, в белой кофточке, чудесно, как девчушка, раскрасневшуюся, он задекламировал:
У лукоморья дуб зеленый,Златая цепь на дубе том...Она только ахнула и молитвенно, ладошка к ладошке, сложила на груди руки.
В спальне она быстро скинула кофточку, сбросила легкими движениями одну за другой черные лодочки со своих узеньких ступней, переступила босыми ногами через соскользнувшую на пол юбку, подхватила ее, оставшись в одной рубашке. Но вдруг смутилась, застеснялась и прижала к себе юбку, стараясь закрыться.
— Не надо света, пожалуйста! — попросила она.
Федор Григорьевич сперва не понял; с чего это она стала стыдиться после того, как несколько лет уже они каждую ночь проводили в одной комнате. Но затем его осенило: именно сегодня, сейчас, ей не хотелось показываться ему в своей старенькой, кое-где заштопанной рубашке, в этой выцветшей от бесчисленных стирок бледно-голубой рубашке с порвавшимся на подоле кружевцем. Исподлобья, виновато Таня смотрела на него, прикрываясь юбкой.
И точно что-то ударило Орлова в лицо — он зажмурился, чтобы не видеть этого виноватого выражения и этого порванного кружевца. Наугад он шагнул к выключателю и, когда свет погас, пошел в темноте к жене — ее фигурка смутно белела около кровати.
— Танька... бедовая голова... Танька... — вырвалось у него.
Он приподнял ее и, удивившись, какая она легкая, понес.
...Таня лежала рядом с мужем; он спал каменным сном, совершенно неслышно, так неслышно, что она приподнималась и осторожно клала руку ему на грудь: дышит ли он? Пальцы ее нащупывали шрамы: узловатые рубцы, ямки, канавки, Таня знала, что они у него и на спине, они оплетали все тело — вмятины от осколков и следы плетей немецкого концлагеря.
«Чего он только не пережил! — сокрушалась она привычно. — Чего не перетерпел! Откуда у него брались силы?»