Необыкновенные москвичи
Шрифт:
— Одна маета с вами, — сказала она. — Торчите тут на глазах...
Голованов в нерешительности переводил взгляд с пирожков на женщину и опять на пирожки.
— Уйду я с этого места — мне мое здоровье дороже... Бери же, ну! — поторопила она.
— Спасибо, но у меня... но я полный банкрот, — сказал он.
— Да уж я вижу, что не капиталист... И работать, вижу, не работаешь, и покоя людям не даешь. Кажется, уже не ребенок.
Женщина сунула пирожки ему в руки.
— Кто вас знает, с чего вы такие вырастаете? Когда в ясельках пузыри пускаете, так все красавчики.
— Вообще-то я... нельзя сказать, что я... — попытался было оправдаться Глеб и задохнулся — спазма сдавила ему горло: казалось, скажи
— Совесть не пропил еще — и то хорошо. — Женщина несколько смягчилась. — Ешь, после договоришь, что хотел...
И, скованный немотой, давясь невылившимися слезами, перемешанными с повидлом, Глеб проглотил и эти два пирожка.
— Гениальные у вас пирожки, — выговорил он наконец. — Просто объедение.
— Ладно, какие есть, — сказала лоточница. — Ступай теперь, ступай! С тобой тут проторгуешься.
Глеб обтер рукой губы... И, униженный и счастливый, он медленно пошел по солнечной стороне — ему незачем было торопиться.
Но только он поднялся по знакомой, пропахшей сухой каменной пылью лестнице и вступил в коридор, как задребезжал звонок телефона — аппарат висел у дверей на кухню — и это к нему звонила Даша. Оказалось, она звонила сегодня уже не в первый раз, спрашивала, вернулся ли он домой. Жильцы, как она потом рассказывала, отвечали по-разному: какая-то старушка еле слышно шептала, прикрывая, должно быть, рукой губы: «Не знаю, нет... Извините, нет его дома, не знаю», — и поспешно клала трубку.
— Это же мой главный кредитор — Клавдия Августовна! — узнал соседку Голованов.
Некто, обладавший низким, как шмелиное гудение, голосом, справился сперва, кто именно интересуется Головановым, а затем обстоятельно довел до сведения: «Дома не ночевал, где обретается, неведомо, предполагаю, что там, где ему и надлежит быть. Советую обратиться в милицию».
— Повезло тебе, Даша, — смеясь, сказал Глеб, — ты познакомилась с самим Кручининым вторым, с тем, кто жаловался на меня, кто писал...
Этот разговор происходил уже днем, у Даши, позвавшей Голованова к себе на обед. И Глеб благодушествовал и веселился, вспоминая своих соседей: теперь, когда опасность миновала, они сами представлялись ему скорее обиженными, чем обидчиками. Кручинин был его недругом номер один; завидев его утром в коридоре благополучно возвратившимся домой, он стал звонить в домоуправление, заподозрив, вероятно, что Голованов бежал из-под стражи. И Глеб испытал даже нечто подобное чувству вины перед этим старцем, измученным ревматизмом, еле передвигавшимся, тугоухим: старался, вот бедняга, изо всех сил, обращался в разные инстанции, писал по ночам и переписывал свои жалобы — и потерпел такое фиаско!.. Но — увы! — несовместимо было, как видно, и его удовлетворить, и оставить на свободе Голованова, на комнату которого Кручинин зарился... Глеб, водворившись вновь у себя, слышал, как за стенкой в жилище Кручинина долго еще раздавались возбужденные женские голоса, а сам старик тяжело топал больными ногами и гудел, гудел, как шмель.
Глеб собрался было немного поспать после двух ночей в отделении милиции, но так и не уснул, лишь повалялся на своем бугристом, с выпирающими пружинами диване. И, кое-как помывшись на кухне и почистившись, стянув ниткой на скорую руку дыру на плече свитера — чистой рубашки не нашлось у него, — он отправился в гости. Клавдия Августовна, вдова бывшего податного инспектора (что это было такое, знал уже, наверно, один Кручинин), одолжила ему рубль — без долгих на сей раз разговоров, и рубля с лихвой хватило на метро и на две пачки сигарет. А еще через некоторое время Глеб в бесшумном лифте, обшитом полированным деревом и медью, мгновенно вознесся, как на небо, на двадцатиэтажную высоту и позвонил у массивной дубовой двери. Дверь бесшумно отворилась, и он впрямь очутился на небе: нарядная Даша встретила его в холле:
началась райская феерия изобилия, чистоты, интеллигентности и добра.Сейчас Глеб сидел за круглым обеденным столом, накрытым сахарно-белой накрахмаленной скатертью, уставленным позолоченным фарфором и хрусталем; возле его прибора вот-вот, казалось, зазвенят в синей вазочке белые колокольчики ландышей. И кушанья, одно вкуснее другого и красивее, сменялись перед ним: масляно-желтоватый салат, утыканный кусочками красного перца; сметанно-лиловый украинский борщ, благоухающий лавром, жареная, истекающая соком телятина с зелеными фасолевыми стручками и на сладкое свернутые конвертиками блинчики с клубничным вареньем. Было и вино — Даша достала из холодильника бутылку цинандали, объявив, что «папа не пьет, у него почки», и оно матово золотилось в запотевших бокалах с какими-то выгравированными гербами. А напротив Глеба сидела сама Даша — прелестная и довольная: они были одни за столом, мать Даши уехала утром на дачу, отец поздно возвращался из своего института. И Даша, к совершенному своему удовольствию, хозяйничала единолично и полновластно; работница, хлопотавшая на кухне, в столовой не показывалась.
В сущности, Даша устраивала этот обед не только для Глеба, но и для себя — она праздновала победу. Слишком много душевных сил вложила уже она в одинокого и гонимого Голованова, чтобы не чувствовать себя сегодня именинницей, — его освобождение было как бы подарком ей. И она встретила Глеба во всем блеске своего торжества, своих восемнадцати лет и своего нового платья — бледно-розового, нейлонового, оставлявшего открытыми гладкую шею и руки выше округлых локтей; на ее полноватых, но статных орехово-загорелых ногах сидели лаковые белые туфли. Даша успела даже причесаться в парикмахерской: ее русые волосы, зачесанные с висков и с затылка, башенкой возвышались на голове, но и такое сооружение не могло сколько-нибудь заметно ей повредить. Она знала, что она хороша, и эта уверенность веселила ее, наполняя чувством, подобным вдохновению.
— Но это гадко, это бесчестно — клеветать! Я не понимаю, чего он хочет от тебя, этот Кручинин, чем ты ему мешаешь? — говорила она, широко открывая свои серо-голубые глаза, радуясь и тому, что сама она добра, честна, справедлива, и помня о том, что ей идет вот так округлять удивленно глаза. — Он тебя жутко преследует — почему, зачем? И я все хотела тебя спросить: почему он Кручинин второй?
— Он сам себя так называет, — сказал Глеб и вытащил из пачки сигарету.
— Не кури, подожди, ты должен еще доесть блинчики, — распорядилась Даша.
Глеб послушно положил сигарету на стол.
— Его так на афишах печатали: второй. У него вся комната в афишах и еще венок висит — старенький, с лентами. Кручинин был басом, лет сорок пел одно и то же: «На земле весь род людской...» — и был, оказывается, еще один Кручинин — первый, тоже бас. А почему он так злится на меня? — И Глеб смешливо хмыкнул. — Я думаю, потому, что он второй.
Даша одобрительно улыбнулась — ее подзащитный был не лишен остроумия.
— Нет, я вполне серьезно, — сказал Глеб. — Кручинин первый был, говорят, известным певцом, а мой Кручинин — неудачник.
— Но при чем тут ты? Почему надо писать на тебя доносы, клеветать? — сказала Даша.
— Я ни при чем, конечно! Но, знаешь... — Глеб помедлил, точно в затруднении, — Кручинина можно понять. Их там четверо в одной комнате, сам он едва ходит, жена у него не совсем в себе, кричит по ночам, есть еще две дочери, старые девы, тоже крикуньи.
— Это ужасно, — сказала Даша, вся светясь радостью, ей нравился ее собеседник. — Но ты ведь в этом не виноват.
— Как взглянуть! Почему люди вообще бывают злы? Злы, завистливы, всякое такое — подлы? Если никто, как говорят, не рождается героем, то, наверно, никто не рождается и негодяем, — сказал Глеб.