Неофит в потоке сознания
Шрифт:
Итак, я скорблю о падении во тьму, искренно каюсь и отрицаюсь от мерзких адских деяний. Я ненавижу гордость и многочисленных её уродливых детей. В гордости нет любви, а только эгоизм и ненависть к любому, кто покусится отнять вожделенное, иной раз такая ненависть, что не остановится и перед убийством. Конечно, только в состоянии помрачения ума возможно забыть, что всё – абсолютно всё, что мы имеем хорошего – дано нам Богом. Сказано же, «без Меня не можете делать ничего», «волос с головы вашей не упадет без Моего повеления», а мы в помрачении ума присваиваем то, что дано нам свыше и кричим: это всё я!, это всё моё! Да ничего у нас своего нет, кроме тех преступлений, на которые мы так легки.
А разве тщеславие наше не от помрачения разума? Разве мы не присваиваем воровато таланты, которые Господин дал рабам Своим на время отлучения от торжища? Ходим по рынку, позвякивая золотыми монетами, только
А взять то скотское явление, которое мы так часто называем священным словом «любовь», а на самом деле – блуд, разврат, извращение. Вот уж где человек достигает вершины лукавства, глубины лжи, совершенства соблазна! Как только мы не изворачиваемся, на какие только хитрости не сподобляемся, чтобы получить своё гнусненькое, липкое, смердящее «хочу и буду». В древние времена блудников в дом не пускали, камнями побивали, смолой обливали, валяли в перьях и возили на хромой кобыле по селу. Бабушка рассказывала, что не только блудника, но даже «разженю», то есть разведенного, в дом пускать не положено было, но даже общаться не моги – грех, «страм» – а ведь это не такая уж древняя история, а совсем рядом, годы тридцатые, сороковые двадцатого века – только руку протяни. А вот поди ж ты, в наше время, если ты не блудишь, то уж и не человек вроде, а так, последний неудачник… Вот уж князь блуда, наверное, гордится перед мрачным начальством своим и перед Богом! Сколько через эту гнусность народу в бездну отправил – сотни миллионов!
Прощай! Прощай гордость, тщеславие, прощайте обиды, блуд и обжорство, ложь и лукавство, жадность и зависть. Отрицаюсь от вас и всю оставшуюся жизнь буду с Божией помощью уничтожать вас, выжигая из души незримым огнём благодати.
Всё-всё я тогда сделал, как велел батюшка, «со страхом и трепетом» – и впервые причастился, вышел из храма, как из бани – чистый и легкий – и почувствовал, что с этого дня у меня началась новая жизнь, гораздо лучше прежней. Я и всегда-то с удовольствием читал, особенно когда приходилось часами ожидать Палыча в машине, а тут набросился на новые книги, церковные, и стал их жадно «проглатывать», пытаясь наверстать упущенное за прежнюю жизнь. Да, мне постепенно открывался новый мир, где всё было иначе: вместо развлечений – сосредоточенная молитва, вместо смеха – покаянный плач, вместо вкусной и обильной пищи – пост, и в конечном счете, вместо посмертных мучений в аду – вечное райское блаженство. Наконец, в жизни появилась ясная высокая цель, выстраданный смысл; мало-помалу хаос вокруг стал объясняться законами духовной жизни, наконец-то, всё становилось на свои места, и мне это очень нравилось.
Вот только вместе с радостью открытий пришли в мою жизнь и неприятности: оказывается, изменение моей жизни в лучшую сторону у друзей и близких вызвало нечто вроде шока. Каждый норовил спросить, а не сошел ли я с ума? Как-то не очень здорово, думал я с горечью. Наверное, если бы я стал воровать и убивать, блудить и пьянствовать – они бы это поняли, скорей всего оправдали и вряд ли подвергли сомнению нормальность моей психики. Но стоило мне встать на путь очищения души от зла – извольте – я псих!
Вот и нападали эти две самые близкие мне женщины и насмехались, да издевались. Но видимо по причине моего растерянного глуповатого молчания, их сарказм довольно быстро затухал, и они переключались на детальное обсуждение искрящихся нарядов певицы на экране телевизора или еще на что, более увлекательное. Однажды тесть отвел меня на кухню и шепотом сообщил: «Знаешь, а я ведь тоже в церковь хожу иногда. Но им никогда об этом не рассказываю».
За нынешним столом кроме нас сидели еще две пары: старый армейский друг тестя с величественной супругой и соседка, работавшая в Сороковом гастрономе, соответственно, с мужем, тихим, затравленным алкоголиком. Старый друг имел множество полезных связей, которыми пользовался тесть, а «своя дама в торговле» помогала доставать дефицит, может быть поэтому, настроение за столом преобладало торжественное, и все держали себя в руках.
После третьего тоста тесть положил тяжелую руку мне на плечо и шепнул:
– Миша, ступай-ка в комнатку и отдохни. Ты ведь ночь не спал. Давай, прикорни чуток.
Оставшись
один, я снял пиджак, ботинки, ослабил галстук и ремень. Вытащил подушку и положил её поверх покрывала, выключил свет и растянулся во весь рост на супружеском ложе. По стене медленно ползли размытые пятна света, без труда преодолевая препятствия в виде эстампов, фотографий в рамочках, книжной полки с макулатурными Дрюоном, Дюма, Конан Дойлем, от наволочки приятно пахло вербеной, которую как-то в ботаническом саду Вера показала мне, и что меня удивило, так это наличие красных, белых и синих цветов на одном кусте – это аромат любимого австрийского шампуня моей жены, приятный аромат любимой жены…Мы познакомились в те давние времена, когда существовали такие странные вещи, как распределение после института и три года обязательной отработки на производстве. Когда я в первое рабочее утро в качестве молодого специалиста шел на завод, мне вспомнилась моя прошлогодняя практика дублером мастера на одном из крупных южных заводов: мой захламленный цех в черных лужах разлитого масла, станки германского завода Круппа 1887 года, с утра пьяные чумазые рабочие, потная раздевалка с исцарапанными матом металлическими дверцами шкафов и туалетом, где резали глаза ядовитые испарения хлорки и оглушал рёв спускаемой воды; всегда переполненную отдыхающими курилку с огрызком ржавой бочки под окурки, кислую вонь столовки, где с рычанием мордастые грубиянки подавали безвкусную тюремную баланду под названием «рассольник» и котлеты из хлеба и сала с серыми слипшимися макаронами, обозначенные в меню, как «биточки мясные с гарн.»
Меня «бросили» сразу на три бригады: одна состояла из заключенных, которых доставляли из соседней тюрьмы – они прессовали, а потом обжимали дюралевые кругляки, изображая из них тазики; с этими у меня проблем не было: рядом всегда находился звероподобный охранник с пузом и кобурой, который чуть что, лупил воспитуемых чем попало, выколачивая из них нечто святое, что называлось «норма выработки»; вторая бригада ютилась в углу цеха за металлическими щитами – эти резали толстые листы свистящим голубым пламенем горелки и сваривали тонкие листы электросваркой, от этих угрюмых работяг я каждый раз уходил отравленный ацетиленовым газом и ослепленный вспышками ярчайшего света; а третья была и вовсе «дикой» – эти «работали по хозяйству»: слесарили, плотничали, собирали стеллажи и красили; тут всегда царило похмельное веселье, у народа водились деньги, с которыми они пытались делиться и со мной, как с «гражданином начальником»; деньги они зарабатывали домашними заказами, вроде полочек под книги, кухонных моек, но самый главный доход приносили этим «дикарям» модные значки с фотографиями «битлов», «аббы» и «мерлин монро», которые они заливали из краскопульта прозрачным лаком.
Моей основной задачей являлось материально-техническое снабжение и оформление нарядов. Почему-то те итээровцы, а проще – конторские, с которыми мне приходилось сотрудничать, свои обязанности выполняли с обязательным надрывом, скорей всего, они таким образом проявляли модный тогда трудовой энтузиазм, что еще называлось «болеть за производство»; однажды, например, на складе тёть Тося с полчаса орала на меня прокуренным басом, объясняя, что ветошь эти уроды не завезли, поэтому мне необходимо идти куда-то очень далеко и там попробовать найти искомый расходный материал; я пошел к начальнику цеха Михалычу, который при слове «ветошь» закатил красные глаза к серо-бурому облупленному потолку, взвыл раненым волком, схватил валявшуюся на горе стружки ветхую телогрейку, рванул её на груди, как загулявший извозчик рубаху, громко закашлял, зачихал от поднятой пыли и, наконец, с торжеством победителя сунул мне половинки растерзанной спецодежды: «На тебе, салага, ветошь, идрыть-кадрить, и больше не приходи, сам соображать должен, нааахрииин!»
Или, к примеру, выписываю наряд в отделе труда и зарплаты, листаю справочник, чтобы подобрать описание работы по-научней, а за столом напротив дамочка в очках и оренбургском платке на пояснице кушает пирог с луком и поднимает мне рабочее настроение фразой, произносимой с надсадным воплем и брызгами пережевываемой пищи: «И не мечтай, чтобы я твоему Петьке хоть один наряд в этом месяце закрыла, пусть не трясет тут паяльником, хамло неотёсанное!» Как мне чуть позже объяснили опытные коллеги, бригадир хозяйственной бригады Петр Афанасьевич Двузуб имел дерзость не ответить взаимностью на романтические чувства начальника ОТиЗ Виктории Васильевны, за что она поклялась мстить ему до конца жизни, используя в этих целях то, что она имела – служебное положение. Глотая голодную слюну и считая минуты до обеденного перерыва, я всё ниже опускал голову к столу, чтобы моему лицу досталось как можно меньше брызг их отверстых начальственных уст и всей душой разделял скорбь несчастной женщины.