Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Неприкаянный дом (сборник)

Чижова Елена Семеновна

Шрифт:

Мы остались втроем. Их лица стали собранными, словно теперь, после окончания урока, мы возвращались к главному. «Ну?» – муж спросил тихо. Отец Глеб стоял отвернувшись к окну. Быстрая судорога прошла по его спине. Я видела складки, сморщившие подрясник. Он поднял руку и взялся за шпингалет. Рука цеплялась сведенными пальцами. Широкий раструб соскользнул вниз, открывая красную рубаху. Он взмахнул рукавом, словно, обернувшись, должен был увидеть толпу, собравшуюся на площади. «Владыка благословил меня духовником Академии и Семинарии», – отец Глеб произнес глухо, в окно, не оборачиваясь. «Ё-ёшкин кот», – муж протянул, и я переморгнула.

Отец Глеб обернулся. Косящий глаз, поразивший меня, встал на место. Они смотрели друг на друга, не обращая на меня внимания. «Так это же… чудо…» – муж отвел глаза и заходил по комнате. Он ходил и ходил, не останавливаясь. Его походка стала странной – развалистой и неуверенной, как будто, услышав сказанное, он разучился ровно ходить. Идя вдоль, он постукивал по стене костяшками пальцев. Звук был глухим и тусклым, словно не здесь, в комнате, а там – снаружи росло живое дерево и стучало ветками по стене. Отец Глеб стоял как деревянный истукан. «Вы можете мне, наконец?..» – сказала я, разозлившись. «Это означает, что с этого дня все они – студенты Академии и Семинарии – обязаны исповедоваться ему », – выделяя голосом слова, муж бросил отрывисто через плечо. Теперь он наконец остановился.

Дерево, выросшее за стеной, свело ветви. «Ну и что?» – я никак не могла взять в толк. Деревянный истукан ожил. Отец Глеб повернулся ко мне. Теперь он смотрел на меня сияющими глазами, искал разделить свою радость. Глаза, устремленные на меня, ждали ответного сияния. Толпа, которую он ожидал увидеть, сократилась до меня – одной. «Это значит, – не глядя на нас, муж говорил как будто сам с собою, словно не мой раздраженный вопрос, а его собственные мысли заставили его заговорить, – это значит… Отец Глеб, я поздравляю тебя!» Шагнув навстречу, он свел руки и нагнулся в поклоне. Прекрасный баритон поклонился скверному тенору, так я подумала, вздрогнув.

Подняв кисть, отец Глеб сложил пальцы и перекрестил склоненную голову. Благословляющий жест был неловким и скованным, словно не рука – слабый побег, выбившийся из древесины, пророс его пальцами из темного сухого ствола. В неверном свете единственной потолочной лампы его кисть действительно казалась зеленоватой.

Домой мы поехали на такси. Сидя в машине рядом с шофером, муж поминутно оглядывался на нас, сидевших сзади, и потирал руки. В ответ отец Глеб взглядывал коротко. Казалось, они ведут неслышный, но непрерывный разговор: время от времени на поверхность, как коряги из тихого омута, выныривали несвязные, но понятные им обоим восклицания: как в хорошей семье. Прислушиваясь, я поняла, что дело идет о каком-то противостоянии: университетские – с одной стороны, провинциальные – с другой, в котором, решая вопрос о назначении нового духовника, владыка принял сторону университетских. Сейчас они действительно походили на университетских. Сидя в машине, они перебрасывались короткими победительными фразами, и странная сцена благословения показалась мне придуманной, вымышленной, невозможной. Если бы я могла, я стерла бы ее из памяти, как стерла бы красную рубаху, напряженно косящий глаз и скверную итальянскую песню. Но самое главное, я стерла бы это страшное разделение, перешедшее в мое сердце из чужой фантазии, от которого теперь мне некуда было деться. Я думала о том, что, сделав первый правильный шаг – выбрав университетских, – владыка ошибся на втором: если бы он знал условия этого выбора, он ни за что не выбрал бы тенор. «Если бы он слышал их пение…» – судорожно я искала способ помочь. Нет, сегодняшний урок, окажись здесь владыка, ничего бы не изменил. Своими глазами он не увидел бы этого разделения, которое в его голове никак не соединялось с убитыми и убийцами. «Господи, – снова, опуская голову, я одергивала себя. – Что это я придумываю? Если и есть разделение на тенор и баритон, при чем здесь убитые и убийцы, зачем – в одну кучу, в той песне нет ни убийц, ни убитых, то есть убийцы есть, но они не поют, они приезжают на машине, а тенор с баритоном просто встречают их, это вообще один человек, раздвоение личности: народ-шизофреник. Он ищет для убийц иконы – рыскает по деревням… Это просто Митя, тогда он стал говорить, что никуда не деться, и песня попалась случайно – хотели-то “Рождество”». Я устала и откинулась на сиденье. Уже на излете я подумала о том, что, может быть, владыка прав, что не делит университетских на теноров и баритонов: наверное, в его деле этим разделением можно пренебречь.

«И все-таки, если бы пришлось мне, – уходя от сегодняшнего пения, я размышляла, успокаиваясь. – Если бы кто-то заставил выбрать меня, я выбрала бы баритон: в его памятливой ненависти больше…» Я не смогла подобрать слова. В моих ушах стоял низкий красивый голос, выпевавший «Разбойника», но разве я могла сказать, что в ненависти больше чуда и красоты ? Сидя на заднем сиденье, я думала о красоте православного обряда, о том, что умей они прислушаться, редкие из разбойников смогли бы воспротивиться этой всеобъемлющей теплоте.

Мы уже подъезжали к Серебристому бульвару, когда неожиданно из темной широкой арки выскочил автомобиль – наперерез. Чудом наш водитель успел свернуть. Машину занесло и крутануло. Отвратительный скрежет тормозов резанул уши. Мотнув ушибленной головой, я открыла глаза и прямо у своих губ увидела глаза отца Глеба. Всей тяжестью тела, занесенного на повороте, он наваливался на меня. Медленно, словно время стало тяжестью, его рука раскрылась и цепко сжала мою. Он держал ее изо всех сил, не отводя от моих губ тяжелого лица. Замерев, я слушала всем телом. Впервые за два невинных года я почувствовала свое тело. Оно втягивало и отталкивало, словно я сама была крепким солевым раствором, а он входил в мои воды, как в Мертвое море. Боль, пронзившая голову, исчезла. В тишине, разлившейся над темной улицей, его рука дрогнула и разжалась. Под брань водителя, выруливающего от кромки, отец Глеб – тяжело и медленно – отодвинулся от меня.

Млекопитательница

Он продолжал ходить к нам в гости, и наши разговоры, тянущиеся далеко за полночь, оставались прежними. Разве что теперь, время от времени рассказывая о своем новом поприще, отец Глеб все чаще смотрел на меня искательно, словно, став духовником Академии, обрел не столько должность, сколько особое право – говорить со мной. Конечно, соблюдая тайну исповеди, он никогда не вдавался в греховные подробности своих подопечных, однако по коротким замечаниям, которые он иногда позволял, я понимала, что его опыт, основанный на прежней жизни и подкрепленный внутренними талантами интроверта, от месяца к месяцу становится изощреннее. Мне, чувствующей свое тело, его опыт представлялся все более притягательным. Однажды, оставшись с ним наедине – муж снова сослался на усталость и ушел спать пораньше, – я, понимая, что сама, по своей опасной воле нагибаюсь над колодцем, принялась вспоминать о своем опыте крещения, который – переходя грань приватного разговора – назвала неудачным. Склоняясь над столом, я говорила о том, что по прошествии стольких лет меня нисколько не обижают пустые сияющие глаза отца Петра, заливавшие ровным светом мою жалкую, ничтожную жизнь. Теперь меня нисколько не обескураживает такое невнимание к моей собственной жизни – в ней нет и не было ничего такого, на чем можно остановить искушенный и внимательный взгляд. Однако сама по себе уверенность отцов церкви в том, что крещение смывает грехи, включая первородный, не может не изумлять. Их уверенность противоречит очевидности, проступающей в жалких, измученных лицах тех, чьи подспудные чаяния имеют мало общего с обыденными трудами. С отвращением я вспомнила Лильку. «Неужели вы, обретший новый опыт исповедничества, не чувствуете, что на самом деле гуляет в людской крови?» Отец Глеб слушал внимательно и настороженно. «Ну, – он протянул нерешительно, – что касается крови, ты преувеличиваешь…», – но я-то видела: мои рассуждения задели за живое. «Здесь не так просто… Церковь не снимает ответственности с человечества за наш первородный грех». Сидя через стол, напротив, отец Глеб глядел внимательно, и его глаз, обыкновенно то веселый, то смущенный, снова начинал косить. Иногда я взглядывала на его руки, державшие край стола, и видела, что разговор, начавшийся по моей опасной воле, и манит,

и мучает его. Тогда я замолкала, чтобы он мог прекратить, заговорить о другом, но он не заговаривал. Опустив глаза, он дожидался моего голоса.

«Все это давно… Слишком давние времена…» – он бормотал неуверенно. «Разве церковь не замечает того, что все , происходящее нынче, прорастает из прежних времен?» Я имела в виду времена, которые лишь молодые губы могут назвать давними. До них, считая поколениями как шагами, было довольно легко добраться – восемь-десять шагов. «Если человечество до сей поры не снимает с себя ответственности за первородный грех, случившийся в мифологические времена, и церковь поддерживает его в этом безоговорочно, почему же от другого греха, в этой стране касающегося каждого, она отводит пустые сияющие глаза?»

Подхватив попавшийся под руку лист бумаги, я наскоро расчертила табличные графы и принялась заполнять их на его глазах, сверяясь с памятью. Я говорила долго и подробно. Веселея с каждым словом, легко призналась в том, в чем убедилась: само по себе крещение не всегда оказывается безотказным универсальным механизмом, избавляющим от грехов. По крайней мере со мною – так. Будь я младенцем… но те, кто крестятся взрослыми, рискуют большим – я сослалась на слова мужа, а от себя добавила, что вот и я, сколь невинной ни казалась бы мне моя собственная жизнь, не могу почувствовать себя свободной от грехов прежде, чем не покаюсь в смертном грехе убийства, доставшемся мне не по крови, но по наследству – в моем втором первородном грехе . «Понимаете, первородный русский грех ?» Я так сказала, и он поежился.

Трудность заключается в том, что церковь, какой она является, не может принять моего покаяния, не признав этого греха, то есть не возложив его и на себя . Взяв из моей руки лист, он разглядывал внимательно, словно я была студенткой, а он, сидевший напротив, был членом комиссии, принимавшей экзамен. Я видела – он хочет найти ошибку. «Когда церковь говорит о первородном грехе… – отец Глеб выступал от лица всей комиссии, – мы относим его ко всему человечеству, потому что его совершили оба наших прародителя – и отец, и мать. Здесь, даже если согласиться с твоими построениями, грех относится к части народа – положим, к тем, чьи предки в действительности оказались среди убийц и гонителей, но церковь в их число не входит, она всегда была среди гонимых ». Путаясь в датах, он ссылался на давнее решение Поместного собора, согласно которому церковь, отделенная от государства, не несет никакой ответственности за гражданский выбор отдельных священников и мирян. Физической силе она противопоставляет духовную силу и веру. Церковь – над схваткой, а если и оказывается втянутой, то в любом случае находится не среди гонителей. Он взмахнул моим листком, как доказательством, и заговорил о пролитой крови архиереев, священников и монахов. «Вы хотите сказать, что церковь признает лишь те грехи, которые передаются по семейной крови? – я думала о том, что это русский взгляд. – А если окажется так… Если мне удастся доказать, что церковь – среди гонителей, будет ли это означать, что вы признáете эту греховность и согласитесь с тем, что…» Я замолчала, не зная, о чем просить. Словно я оказалась в какой-то сказке, похожей на «Сказку о рыбаке и рыбке»: что бы ни попросила, назавтра покажется мало. Я подумала о том, что все кончится разбитым корытом, тем самым, с которого все и началось.

«Может быть, вы и правы, – призрак разбитого корыта мешал сосредоточиться. – Может, и вправду стоит начать поближе, с моих собственных грехов…» Я сказала, чтобы успокоить, мне и в голову не пришло, что сейчас, здесь… Он бросил на меня настороженный взгляд. «Не беспокойтесь, я совсем не собираюсь исповедоваться, да было бы и странно, так, сидя за столом…» Мои слова обрадовали его, и вдруг, преисполнившись сочувствия, я представила себе, сколько же чужих убогих грехов он должен был выслушивать ежедневно – по должности. Чужие грехи, наполняя его тело, изо дня в день стремились в небо. К престолу они подлетали легкими, пустыми, полыми. «У вас – трудная работа, – я начала снова, отходя от себя, – если бы мне выпало на вашем месте, мне было бы тяжко, – я говорила, еще не зная, как объяснить, – если слушать день за днем, что-то остается…» – «В душе?» – теперь, успокоившись, он помогал доброжелательно. «Нет, я не знаю, вряд ли…» – «Если не в душе – значит… – он понял, но отказался продолжить. – Говорят-то не мне, я ведь – ничто, проводник». Свободная музыка, обходя его слабый скверный голос, уходила в небо. Для того чтобы уйти, ей не нужно было его тело. Я подумала, что чужие грехи совсем не похожи на музыку. «Когда вы стоите так, между небом и землей, и чужие грехи, которые признаются церковью , проходят сквозь вас – вы действительно остаетесь свободным, но если… – я вспомнила о владыке, выедающем чужие просфорки, и подумала, что, не признавая , церковь собирает в себе первородный русский грех . Церковь – Тело Христово, так говорили бахромчатые книги, и в этом теле… Я смотрела на отца Глеба, боясь вымолвить: именно в этом теле, наливая его тяжестью, копятся непризнанные, а значит, и нераскаянные грехи.

Словно разглядев мои мысли, его косящий глаз зажегся, и, по какой-то одному ему понятной связи, он стал рассказывать о временах, когда занимался йогой. По его словам, особенно тяжко пришлось тогда, когда, не вполне отойдя от восточных учений, он начинал молиться по-православному. «Действительно опасная штука – йоговские упражнения и православные молитвы, накладываясь друг на друга, давали жуткий эффект, – какие-то разные поля, физически несовместимые, я не знаю, как получалось, но по вечерам меня рвало». Рвота прекратилась, когда он, окончательно оставив медитацию, сосредоточился на молитвах. «Мне пришлось выбирать. Иногда нечто подобное я чувствую после долгих исповедей, ты права – что-то, наверное, стекается тяжестью, подпирает, но теперь я знаю, как облегчить». Я вскинула брови, но смолчала. Я поняла его. Он хотел сказать: то, с чем церковь имеет дело, и мои мысли о первородном русском грехе – это разные поля, несовместимые физически. В одном пространстве их собирать нельзя. Впрочем, может быть, я ошиблась, потому что, повеселев, он стал говорить о том, что иногда, так, за столом – проще, можно обсуждать какие-то вещи от себя, так сказать, вне церкви и безо всяких последствий. «Конечно, легче, – я согласилась сразу. – Во-первых, нет никакой тайны исповеди, а во-вторых, никакой мистики, а значит, можно попытаться соединить несоединимое». – «Ты имеешь в виду, что если за столом…» – «За столом – это никакая не исповедь, а разговор доверительный, как…» Я чуть не сказала – в постели, но не сказала. Резко, как будто что-то, похожее на машину, выскочив из тьмы, выросло передо мной, легло тяжестью на мое тело, я заговорила о том, что завтра к нам приходят университетские друзья: после долгого перерыва решили навестить нас – в нашей дали. «Придут вечером, часов в семь, приходите и вы». – Мне хотелось видеть его среди веселых лиц, некогда окружавших мою любовь. В те, любовные, времена я не думала о грехах. А еще я подумала о том, что, может быть, стоит сделать попытку соединить отца Глеба с Митей, который лучше меня сумеет рассказать ему о фантазиях на русские темы – рассказать и переубедить. Мысль о Мите не испугала меня. Я думала лишь о том, что во мне нет таланта проповедника, я не знаю слов, способных передать мой страх перед невыносимой тяжестью, которой наливается мое тело, когда я пытаюсь стать безгрешной в этой стране.

Поделиться с друзьями: