Неприкаянный дом (сборник)
Шрифт:
Поднявшись, владыка направился к столу. Рассеянно и доброжелательно, словно думая о своем, он задавал короткие вопросы. Они относились к моей повседневной жизни. Я отвечала лаконично. «Что ж, – он надел скуфью. – Побеседовав с вами, я пришел к выводу, что в данном случае для церковного развода нет препятствий». Я подошла и склонила голову.
В приемной ожидали. В креслах, расставленных вдоль стен, сидели посетители, одетые по-церковному. Выйдя из кабинета, я удивилась многолюдству и, только взглянув на часы, поняла: вместо часа, предусмотренного его рабочим графиком, мы проговорили три.
Слушая пустое сердце, я шла по главной аллее. Разговор обессилил меня. Я шла и думала о том, что дело не во мне: вызывая меня на разговор, владыка хотел выслушать другую сторону. Выслушать, прежде чем сделать выбор. Моя вина, что я не сумела его убедить. Как бы то ни было, теперь все кончилось. Я свободна. Никто из них – ни те, ни эти не имеют надо мной власти. Их время, в котором моя душа привыкла корчиться, изблевало меня из своего желудка. Я, глубоководная рыба, лежала
Добравшись до мастерской, я замкнула дверь. Все было тихо. Мешок картошки стоял в углу. Машинально я выбрала несколько клубней и сложила в кастрюлю. Зыбкая мнимость жизни окружала меня. Я сама становилась мнимостью, на которую не могла положиться.
Сладковатый запах газа сочился из плохого крана. Картошка не закипала. «Господи, – я сообразила, – зачем? Есть ничего не надо… Противно, если стошнит».
«Церковь умеет только с мертвыми». Я вспомнила и встала на сторону церкви. Среди мнимых величин, занявших мир, смерть оставалась единственной правдой. Она одна обладала силой, способной заполнить пустоту.
Не отнимая пальцев от крана, я радовалась тому, что теперь, когда пришло мое время, я остаюсь в здравом рассудке. Сумасшедшие цепляются. Усмехнувшись, я повернула два раза – назад и вперед. Слабое шуршание, похожее на шелест магнитофонной пленки, наполнило мастерскую. Склоняясь над конфоркой, я вдыхала дрожащий воздух. Тонкая струйка, не расцветающая пламенем, выбивалась наружу. Она пахла унылой смертью, не знающей ни иерархии, ни таинств. Приторная струя добралась до легких – стала тошнотворной. Содрогаясь от легочных спазмов, я согнулась в кашле. Отравленный висок пульсировал. Стараясь сдержать кашель, я добралась до топчана.
«Лечь и закрыть глаза… Чтобы – во сне…» Под веками плыли чужие лица. Их было много, как бывает на земле. Ровно и недвижно, не открывая глаз, я лежала и смотрела, как, подходя по одному, они склоняются над изголовьем. Все, кого я оставляла в этом мире, были моими изъятелями … Где-то вдали билось короткое пламя – распускалось алым цветком. Газовый цветок пах удушливой смертью, пущенной по их трубам…
Человек, одетый в белую рубаху, заправил ее за пояс и встал со скамьи. По аллее Марсова поля, истоптанной чужими ногами, он двигался по направлению к мосту. В удушливой мастерской, как в стеклянном гробу, я ждала его так, словно время, от которого я отказалась, текло надо мной десятилетиями. Все ближе и ближе, огибая кирпичное здание, он подходил к окну. С трудом открыв глаза, я встала и пошла к подоконнику. Пальцы легли на стекло. Там стояло Митино лицо. Белые глаза пронзали меня насквозь. Шаря по подоконнику, я нащупала что-то и сжала в горсти. Он был моим отражением – глядел на меня из глубины. Митина рука, державшая что-то темное, поднялась и нанесла удар. Стеклянный гроб хрустнул. Острые обломки стекол посыпались со звоном. Широкая струя ударила в легкие.
По полу, цепляясь ногтями, я доползла до шипящей конфорки и, подтянувшись на руках, привернула кран.
Бледный лик, обращенный к двери…
Из окна, заложенного подушкой, тянуло холодом. Согреваясь под ворохом тряпок, я засыпала без снов. Сквозь сон вслушивалась в пустое пространство, силясь расслышать слова. Они были слабыми и невнятными, едва различимыми. Просыпаясь, я подносила руки к лицу. Пальцы вздрагивали, словно в них оставалась дрожь, рождаемая словами. От ночи к ночи я слышала все яснее.
Иногда, подходя к окну, заткнутому подушкой, думала о стекольщике: чужой голос, стекольный звон, скрип алмазного резца. Вызвать я так и не решилась. Однажды мне стало жарко, и, сбросив тряпки, я поняла, что настало лето.
В институт я ходила раз в месяц – получать аспирантскую стипендию. Ее хватало на самое необходимое: картошка, мыло, сахар и хлеб. Время от времени, особенно по утрам, начиналась дрожь. Тогда, выбиваясь из дневного бюджета, я покупала сливочное масло. По весне, еще в начале марта, я успела пройти процедуру ежегодного собеседования в ректорских покоях. Теперь аспирантское начальство не обращало на меня внимания. Ни у кого из них не хватило бы смелости турнуть ректорского аспиранта.
К июлю окрестности опустели. Я выбиралась из мастерской и уходила в сквер на улице Савушкина. Там стояли скамейки, за которыми в зарослях кустов скрывались приземистые двухэтажные дома. Местные старухи называли их бараками. Эти бараки строили немцы. Старухи сетовали на коммуналки («Видать, так и помрем в общей…»), однако гордились качеством жилья. Каменные двухэтажки немцы выстроили на совесть.
Долгие свободные часы старухи проводили в неспешных разговорах, и, подсев, я слушала и не слушала вязкую болтовню. То обсуждая товарок, то делясь продуктовыми удачами, они ткали полотно своего повседневного существования. Жизнь, начавшаяся с военных тягот – неспешно и степенно каждая вспоминала годы военного труда, – расцвела майской победной радостью и с тех пор ежедневно укреплялась радостями помельче. Они достались по праву. Не проходило и дня, чтобы одна или другая, прервав горестные сетования, не спохватывалась: «Лишь бы не было войны!»Постепенно, от месяца к месяцу, я понимала все яснее: новую зиму не продержаться. Перспектива бесславного возвращения рисовалась все определеннее, и, глядя в пустую стену, я приучала себя думать об этом почти равнодушно, как о неизбежном. Иногда приходила мысль снять комнату. Цен на жилье я не знала.
Все сложилось само собой. В конце августа я вышла в город и неожиданно встретила Веру. Разговора избежать не удавалось: мы не виделись давно. Зардевшись, Вера сообщила, что выходит замуж за семинариста. Свадьба назначена на сентябрь, рукоположение – следом. «Кажется, приход дают в Новгороде». Я кивала равнодушно. «Ты-то как?» – она спросила, спохватившись. Я отвечала неопределенно.
Судя по поджатым губам, Верочка была в курсе.«Послушай, – сама не знаю, как я решилась, – ты ведь все равно уедешь, значит, твоя комната…» Она поняла. «Ладно, – в голосе плеснуло презрение, – поговорю с бабкой. Надо же тебе где-то…»
За словами стояло другое: даже таким, как ты, надо где-нибудь жить.
«Поговорю, только учти, бабка добрая и берет дешево. Правда, не разрешает водить ». – «Не бойся, не буду», – я обещала покорно и равнодушно.
В бабкину комнату на Малой Московской я въехала в середине сентября.Митю я узнала со спины. Толпа, выходившая из метро, распадалась на два потока. Он стоял посередине. Пассажиры обходили его раздраженно. Митя повернул голову. Кажется, я шагнула первая. Неловко и скованно он сделал шаг навстречу.
Не сговариваясь, мы пошли рядом. Я прислушивалась к себе, пытаясь понять. Не было ни радости, ни печали, как будто встреча, о которой я не помышляла, относилась к моей жизни так, как может относиться случайная встреча с дальним родственником, давно потерянным из виду. Я шла, не поворачивая головы и, глядя вперед, загадывала дома: серый, угловой. Дойдем, и попрощаюсь.
«Скоро я получу документы». Я пожала плечами. Дальние родственники живут в разных точках земли. «Здесь не могу, задыхаюсь», – Митя откашлялся, словно глотнул неловко. «И куда ты?..» – «Поеду? – он переспросил и усмехнулся. – Куда-нибудь… Мир большой. Как все. Сначала – Рим».
Огромный купол встал над городом. Я видела толпу, запрудившую площадь: неразличимое море лиц. Над ним, качаясь из рук в руки, плыл запаянный наглухо свинцово-дубовый гроб. Епископы, наряженные в праздничные распашонки, стояли на широком балконе, вспоминая о своем чудесном спасении…
«Если не выпустят…» – Митя сморщился и махнул рукой. «От этого не умирают», – я прервала жестко. «Да, – он сказал, – большинство. Такие, как ты». Дом, выходящий на перекресток, снова выпадал серым. «Ну что ж…» – я повернулась. Митино лицо казалось старым. Сетка морщин стягивала щеки и лоб.
Болен – я отметила равнодушно. «И что, думаешь, они тебя выпустят?» – «Нет. Думаю, нет», – он ответил, как о чужом. «Тогда зачем подавал?» – «Подавал давно. Прошло три месяца. Теперь ситуация изменилась».
Так же ровно, не повышая голоса, он объяснил: ответ будет завтра. Последние месяцы все шло как по маслу. Собственно говоря, разрешения давали всем. Какая-то негласная договоренность по международной линии, наши обязались выпускать, те — что-то такое взамен. Дебелая баба разговаривала благожелательно, только что не желала счастливого пути. Неделю назад ему позвонили – попросили занести дополнительную бумажку, ерунда, не хочется и рассказывать, дело не в ней, он махнул рукой. Явившись, он заметил что-то новое: баба косилась в угол – дурной знак. Он заподозрил сразу, дома включил приемник, кажется, «Голос Америки»: неделю назад договоренность нарушилась, конечно, по вине советской стороны. Широковещательно не трезвонят, но те, кто является за документами, получают отказ. Все, без исключений.
Темная радость поднималась со дна. Она разливалась все шире, дрожала, как донный ил. «И что, никакой надежды?» – я спросила высокомерно. «Есть. Самая последняя – на них , – Митя смотрел беззащитно. – Тогда они намекнули сами: хотят от меня избавиться. В конце концов, это их обязанность – чистить ряды». – «У тех, кто живет здесь, единственная обязанность – ненавидеть. Помнишь? А я запомнила. Это – твои слова». – «И – что?» – Митя слушал, не понимая. «А то, что они тоже живут здесь».
Поток машин двигался в сторону площади узкой полосой. Тысячи полос пересекали город из конца в конец. В зареве октябрьского вечера я думала о своем единственном желании – вернуться в бабкину комнату и лечь.
«Скоро я стану старухой». – «Не кокетничай, – Митя поморщился, – в твоем исполнении разговоры о старости – безвкусица, впрочем, никогда ты не отличалась безупречным вкусом». Я кивнула и пошла прочь. Если бы сейчас за моей спиной раздался взрыв, все равно я бы не обернулась.
Я шла и видела город, изрезанный огненными полосами. Кто-то невидимый, управляющий светофорами, пускал и тормозил потоки машин. Тьма укрывала дома, заливала зияющие подворотни. Опавшие пласты штукатурки крошились под ногами.
«Дурак, зря надеется, – я чувствовала холод. – На этих ни в чем нельзя полагаться». Холод лез в рукава. Никуда не выпустят, плакал его бестселлер. Я представила себе цветастую книжку, которой не будет. Нелепо и глупо надеяться на сбои в их отлаженном механизме. Хотели бы выслать, не стали бы три месяца тянуть.
Так – я остановилась, понимая: никакого обещания не было. Они ничего не обещали. Митя надеялся на обещание, которое выдумал сам.
Теперь не убивают, позволяют жить. Долго живут одни старухи, до самой смерти благодарные за все . «Старые ведьмы!» – я остановилась. Ведьма, колдовавшая над котлом, в котором шипела свежая кровь, потребовала русалочий язык. За это она обещала свою помощь. Лично мне ничего не надо. А значит, не за что и платить. «Полно, – я сказала. – Во-первых, я – не русалка. А во-вторых, мы не в Гефсиманском саду».
Оглянувшись, я заметила, что подхожу к Юсуповскому саду. За оградой уже виднелся дощатый павильон. Последние отдыхающие собирались к распахнутым воротам. На Садовую они выходили медленно, как будто шли под водой. Темные кроны колыхались осенними листьями. Я вошла и, свернув в аллею, села на скамью.
Под толщей воды сиделось тепло и покойно. Закрыв глаза, я думала о сестрах-русалочках, которым нет дела до человечьих страстей. Высоко над головой, собираясь стайкой, они резвились в кронах деревьев. Где-то здесь, за кустами, скрывалась клумба, украшенная обломком. Глазами я обшаривала газоны, надеясь найти. Голова юного принца откололась от туловища во время бури. Я помнила, будто украшала сама.