Непрочитанные письма
Шрифт:
Можно было бы извлечь из памяти мучительную музыку чужих стихов, приспосабливая их к своим куцым и прозаическим планам: «В один ненастный день, в тоске нечеловечьей, не вынеся тягот, под скрежет якорей, мы всходим на корабль, и происходит встреча безмерности мечты с предельностью морей...» — однако все тяготы моего предшествующего состояния сводились к довольно интересной и отнюдь не сидячей работе, а перманентные споры с редактором вряд ли могли послужить причиной «нечеловечьей тоски». Уже давно подросли, окончили школу — вот они шуршат страницами в монастырской тишине читального зала — девочки и мальчики, родившиеся в тот год, когда действие любой повести следовало начинать на вокзале и когда движение и было действием. Что ж, такое уже бывало, и потертое удостоверение давно не существующей газеты «Молодой целинник» с желтоватым пятном на месте фотографии (целиноградский рынок, ателье «Моментальное фото»: цена — три рубля, стойкость изображения — неделя) хранится как память о лучших днях. Но уже прошедших.
«За причалами,
Часы, оставшиеся до отлета, я потратил на одну из самых романтических книг — вузовский учебник «Технология бурения нефтяных и газовых скважин».
Утро было пасмурным. По слухам, рейс отложили до вечера, но верить в это не хотелось: хотя здесь еще шел дождь, небо светлело, и, по утешительной привычке всех аэропортовских бичей, думалось, что в этот час небо светлеет везде. И оно светлело везде. Короткий разбег, взлет, Тюмень — Мыс Каменный, полторы тысячи километров, песчаная полоска вдоль губы, посадка. Теперь предстояло пересечь полуостров с юго-востока на северо-запад. От воды к воде, от Обской губы к открытому морю, а внизу тоже бесконечная вода: озера, речки, ручьи и редкие буро-зеленые пятна, которые вряд ли можно назвать сушей. Паренек в кресле рядом сосредоточенно читал «Территорию», я заглядывал ему через плечо, искал и находил знакомые строчки: «А теперь задайте себе вопрос: почему вас не было на тех тракторных санях и не ваше лицо обжигал морозный февральский ветер? Может быть, именно это поможет ответить на недовольство, которым мучаем мы себя во время бессонницы в серый предутренний час, когда светлеют окна, гаснут звезды, а мир и людские души обнажены сном или тишиной...» Самолет развернулся, августовское солнце прошило его насквозь сначала слева направо, а потом справа налево, рваное пламя газового факела трепетало над самой землей, в распадок медленно и неуклюже сползал спичечный коробок вездехода, лениво пылил самосвал, огибая песчаный мыс, тусклое жирное пятно расплылось вокруг вышки, балки, стоявшие в стороне, были похожи на пакетики рафинада в синей дорожной упаковке. «Вот мы и дома, — сказал сосед, закрывая книгу и заглядывая в блистер. — Буровая на месте. И Норд встречает: значит, порядок». В вихре песка, поднятого винтами, отчаянный пес старался перегнать самолет; когда тот начал выруливать на стоянку, пес держался впереди, невозмутимо отступая, словно аэродромный лоцман «фолоу-ми». «Факел видишь? — спросил сосед. — Это база. Или «горка», — как хочешь зови. А твоя буровая, «десятка», — вот она».
Справа таилось море, вдоль берега забитое льдами; слева, в распадке между двумя холмами, поднималась буровая вышка. По серой нитке, слабо натянутой между озером и буровой, шагал человек, нервно покачивая руками; на северных откосах и внизу, где зарождалась хилая речушка, лежали грязные сугробы.
Потом сугробы исчезли, обнажив на склонах сопок сухую острую траву, а в распадке расцвели торопливые бледно-голубые и желтые цветы...
Рассеялся туман, и буровая — два ряда балков, между которыми проложены деревянные мостки, вышка с дизельным сараем и насосной, соединенная с балками шатким подобием тротуаров, — кажется надежным островком живого тепла среди холодного однообразия тундры; резво полощется над вышкой выцветший флаг, вялятся на антенне спинки муксунов и язей, дымятся трубы, поднятые из скважины, и протяжно звенят, став на подсвечник. В окне столовой мелькает белый фартук, раскручиваются катушки магнитофона, и какие-то оболтусы надрывают свои слабенькие голоса: «Листья закрюжжжят, листья закрюжжжят — и улетят, очень мне нужжжен, очень мне нужжжен синий твой взгляд...» Старательно светит солнце, на мостках сидят двое, прилаживают на валенки самодельные галоши, один спрашивает у другого: «Ты на «горке» был?» — «He-а. Чего я там не видел? Там суета одна».
Кажется, пора заняться инструкцией по технике безопасности:
«...или снят страховой канат; на заделке канатов менее трех зажимов, канаты повреждены, диаметр каната
менее 16 мм; сработаны сухари; б) полы, проходы, лестницы на буровой — отсутствуют ступеньки, перила...»Читаю, повторяю, хотя никак не могу вспомнить, как он выглядит, этот машинный ключ.
Лениво дымя, четверо молча наблюдают за тем, как я напяливаю на себя брезентовую робу, новенькую, со склеенными штанинами и рукавами. Эти-то четверо — мрачный крепыш, мальчик с залихватским чубом, кудрявый мужичонка с длинной шеей и постным лицом, ослепительный красавец в черной от мазута кацавейке — давно уже переоделись.
— Рукава внизу шнурками перевяжи, — советует крепыш. — Чтоб раствор не попадал. Вот так. Зовут меня Петро.
— Каска есть? Ого, Гаврилыч парадную не пожалел. Ну, а подшлемник я тебе достану, — говорит мальчик и протягивает руку: — Ибрагим. Или Игорь зови — я привык.
— Или баскарма, — хихикнув, добавляет красавец.
— Будешь вахту принимать — проверь ломы и лопаты, Калязин. — И кудрявый почему-то повторяет фразу в обратном порядке: — Лопаты и ломы проверь, когда принимать вахту будешь.
— В Самаре не бывал? — спрашивает красавец. — Ну, я угорел. Вот это ты напрасно. — Отступив на шаг и щелкнув каблуками, он величественно сообщает: — Михаил.
— Иначе говоря, Мишаня, — невозмутимо поясняет Ибрагим.
— Готовы? — заглядывает в сушилку рослый парень с хитрыми глазами; брезентовая роба сидит на нем, как ратные доспехи. — Тогда пошли. А то опять Ослин будет лалакать.
— Толяна нет.
— Да вот он. Идет. Опять цветочки тащит... Ну, бес.
«Бес» бородат, лукав и весел, букетик несет осторожно, как стакан, наполненный до краев водою.
— Калязин, ты пойдешь с Игорем, — распоряжается рослый парень. — Помоги ему. Да и поучишься заодно...
— Это мне-то учиться? — морщится Калязин. — Я, Гриша, бурильщиком семь лет работал и в экспедицию по шестому, между прочим, разряду принят.
Обычные, каждодневные слова, я даже смысла их не улавливаю, просто запоминаю машинально.
— Начнутся «четверки» — останешься на нижних полатях, а Игорь отправится на верхние, — терпеливо разъясняет рослый парень. — К вечеру ветер будет, не иначе. — Поворачивается ко мне: — Подосинин. Григорий. А вообще-то, знакомиться после будем. Возьми верхонки, — он протягивает мне брезентовые рукавицы. — Ты пока это... с Петром начнешь работать. У ротора. Концы гонять будем. Пока на вира. Ну, это просто. Понял, да?
Сначала из скважины надо вытянуть все свечи (каждая свеча — комплект из двух или трех труб), потом увесистые туши утяжеленных бурильных труб и турбобур вслед за ними. Все так просто, я видел это тысячу раз: разматывается барабан лебедки, спускается вниз элеватор, хомут для захвата труб, — значит, мне нужно встать на стол ротора и оттолкнуть элеватор, чтобы он не задел, не повредил муфту свечи, висящей на клиньях, потом, одной рукой придерживая строп, другой подтянуть элеватор и захлопнуть стальные воротца...
Но «собачка» не закрывается. Она встает на дыбы, беснуется, показывает язык, злобно урчит, жалобно взвизгивает, никак не желая смиренно улечься в пазы и замкнуть элеватор. Петро терпеливо ждет, потом кладет свою руку на мою — назад, вверх, вперед, щелк!
— Нормально.
Грохочут дизели, таль-блок тащит инструмент наверх, обнажая дымящиеся бока очередной свечи, по которой стекает раствор. «Лей!» — говорит Гриша, и я хватаю шланг, струя бьет по трубе, смывая глину, верхонки сразу же промокают, вода хлюпает под ногами, хлюпает в сапогах; «чах-чах-чах-чах!» — сипло бормочет автоматический ключ, раскрепляя свечи; Петро толкает на муфту разрезанный вдоль железный бочонок, который игриво зовут «юбкой». Где-то была щеколда — где? где? где? — я же помню, как «юбка» запахивалась на лету, едва коснувшись трубы. Где же щеколда? где? Под «юбкой» бурлит раствор, бьет в щели, и желтые струи, острые, как спицы, настигают повсюду. Вроде удалось... Теперь надо взять крючок и поставить свечу на подсвечник. Да что она, живая, что ли?! Свеча болтает меня над ротором, нет, лучше бы она была резиновая или ватная — пожалуй, лучше ватная. Петро коротко говорит: «Пусти!» — и подталкивает свечу еле заметным движением кисти, и вот уже свеча стоит как вкопанная на своем месте, в батарее других — все так просто, только от лихого стереотипа «как-же-это-я-и-не-смогу?» остается лишь потная растерзанная оболочка, а от инструкций, воспоминаний, сомнений и скоротечных книжных познаний — слипшийся бумажный комок, плотно заполнивший подчерепное пространство.
Гриша замер у тормоза и, не поворачивая головы, не отрываясь, разглядывает щит гидравлического индикатора веса; Петро после каждой свечи выходит на козырек, посматривает на пустынную тундру, на пустое небо, на туманное море, но едва элеватор нависает над ротором, как Петро уже здесь и спокойно, невозмутимо, без спешки и Суеты делает свое дело — он все всегда успевает.
Год спустя мы сидели с Гришей за бутылкой отпускного вина, и он говорил мне: «Я в тот день чуть шею себе не сломал. Шея затекла, а повернуться я не мог. Некуда повернуться. Везде ты — на арене выступаешь. Петру хорошо — он на козырек выйдет и давится там от смеха. А я не могу, у меня рука на тормозе. — И он улыбнулся, сверкнув своими хитрыми глазами: — Ну, ты хорош был... Олег Попов». — «А я-то думал...» — «Ну, и правильно думал. Мы и хотели чтобы ты так думал. Будто я своей первой вахты не помню! Петро не помнит! Помним, все помним...»