Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Неразгаданная тайна. Смерть Александра Блока
Шрифт:

Ахматова наслаждалась отдыхом в Киеве, и никаких дурных предчувствий у нее не было. Наоборот! Было ощущение полноты душевных сил, доверие к жизни и вера в то, что жизнь сама выберет тропу и даст знак. Так и случилось. «Летом 1914 г., – вспоминала Ахматова незадолго до смерти, – я была у мамы в Дарнице, в сосновом лесу, раскаленная жара… и про то, что через несколько недель мимо домика в Дарнице ночью с факелами пойдет конная артиллерия, еще никто не думал… В начале июля поехала к себе домой, в Слепнево. Путь через Москву… Курю на открытой площадке. Где-то у какой-то пустой платформы паровоз тормозит – бросают мешок с письмами. Перед моим изумленным взором вырастает Блок. Я от неожиданности вскрикиваю: „Александр Александрович!“ Он оглядывается и, так как он вообще был мастер тактичных вопросов, спрашивает: „С кем вы едете?“ Я успеваю ответить: „Одна“. И еду дальше… Сегодня через 51 год открываю „Записную книжку“ Блока, которую мне подарил В. М. Жирмунский, и под 9 июля 1914 года читаю: „Мы с мамой

ездили осматривать санаторию на Подсолнечной. – Меня бес дразнит. – Анна Ахматова в почтовом поезде“. (Станция называлась Подсолнечная)».

В 1914 году Ахматова, конечно же, и мысли не могла допустить, что Александр Александрович, увидев ее в тамбуре почтового поезда, заподозрит заговор «нечистой силы», однако сама восприняла встречу на станции Подсолнечная как некий вещий знак.

Летняя благодать. Золотой Киев. Софийские и московские колокольные звоны. Дни, полные гармонии. И эта чудесная встреча. Нет, Блок совсем не понял слова, которые она, не смея произнести вслух, написала на подаренных ему «Четках»: «От тебя приходила ко мне тревога и уменье писать стихи»… Пока ехала, сами собой, словно их кто-то и впрямь диктовал, сложились стихи, нет, не стихи, а моление. Молитвословие – как перед Богом!

И в Киевском храме Премудрости Бога, Припав к солее, я тебе поклялась, Что будет моею твоя дорога. Где бы она ни вилась. То слышали ангелы золотые И в белом гробу Ярослав. Как голуби, вьются слова простые И ныне у солнечных глав. И если слабею, мне снится икона И девять ступенек на ней. И в голосе грозном софийского звона Мне слышится голос тревоги твоей. (8 июля 1914 г.)

10 июля Ахматова была уже в Слепневе. Теперь она уже точно напишет о своем Херсонесе, о дикой девочке, которая знает о море все, и напишет так, как хочет… Завтра! Но завтра уже была ВОЙНА.

Мы на сто лет состарились, и это Тогда случилось в час один: Короткое уже кончалось лето, Дымилось тело вспаханных равнин. Вдруг запестрела тихая дорога, Плач полетел, серебряно звеня… Закрыв лицо, я умоляла Бога До первой битвы умертвить меня. Из памяти, как груз отныне лишний, Исчезли тени песен и страстей. Ей – опустевшей – приказал Всевышний Стать страшной книгой грозовых вестей.

Как груз отныне лишний отодвинулся и замысел морской поэмы. Гумилев, проявив чудеса изобретательности (в первые дни войны освобожденных медкомиссией еще браковали), поступил добровольцем и именно туда, куда хотел: рядовым в лейб-гвардии уланский полк. А в августе 1914 года Ахматова и Гумилев обедали на Царскосельском вокзале. И вдруг так же неожиданно, как и месяц назад на платформе Подсолнечная, над их столиком навис Блок. И хотя на этот раз ничего сверхъестественного в его появлении в неожиданном месте не было: Александр Александрович вместе с другом Евгением Ивановым обходил семьи мобилизованных для оказания им помощи, – Ахматова была потрясена. Наскоро перекусив, Блок попрощался. Проводив взглядом его прямую, в любой толпе одинокую и отдельную фигуру, Гумилев сказал: «Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то же самое, что жарить соловьев».

Снарядив мужа в поход, пока еще не на передовую, а в Новгород, где стояли уланы, Анна Андреевна вернулась в деревню и почти набело, на одном дыхании, написала первые сто пятьдесят строк «У самого моря». Она очень спешила, предчувствуя, что вернется не только в столицу другого государства, но и

в другой век.

Поэма была отчаянной попыткой остановить «мгновенье». Ахматова верила, что прощается только со своей херсонесской юностью! На самом деле она провожала полным парадом чувств целый мир…

27 апреля 1915 года Блоку был отослан оттиск поэмы «У самого моря»… Ну а дальше случилось то, что случилось. Получив весной 1916-го полуположительную рецензию на поэму «У самого моря» в форме письма к подающему надежды автору, Ахматова решила, что Блок все забыл. Намертво. «Я сегодня не помню, что было вчера, / По утрам забываю свои вечера»… Но ей, задуманной так надолго(«Кто бы мог подумать, что я задумана так надолго?»), Бог дал долгую память. Долгую память и позднюю мудрость: не в том сила, что прошло, а что прошло, да было. Так ведь было? «С ней уходил я в море, с ней покидал я берег»?

Или все это было сном? Или не было? Ответ на этот вопрос, возможно, кроется в записных книжках Блока. В свое время они поразили многих поклонников. Сошлюсь на эссе Б. Алперса (впервые опубликовано в «Исканиях новой сцены» – М. Искусство, 1985): «Люди, связанные в жизни давними отношениями с Блоком, наверное, были уязвлены тем, что они прочитали о себе в его интимных записях. В этих записях нет ничего оскорбительного. Но от них веет таким глубоким равнодушием, таким ледяным холодом, словно поэт пишет о букашках». В сравнении со многими униженными и оскорбленными Ахматова могла чувствовать себя и избранной, и отмеченной. Но она, как явствует из записей Чуковской, все-таки уязвилась, хотя все, что открылось Алперсу только после прочтения дневников, ей было известно и раньше. «У него глаза такие, / Что запомнить каждый должен; / Мне же лучше, осторожной, / В них и вовсе не глядеть…» Не глядеть… чтобы не увидеть что? Однако не остереглась, заглянула: «Ты первый, ставший у источника / С улыбкой мертвой и сухой, / Как нас измучил взор пустой, / Твой взор тяжелый – полунощника». Испугавшись, должно быть, того, что нечаянно увидела, Ахматова сама от себя скрыла страшные стихи – при жизни Блока не печатала.

Но и Блок, должно быть, все-таки заподозрил что-то неладное. Через два дня после визита Ахматовой были написаны более чем странные стихи:

Тем и страшен невидимый взгляд, Что его невозможно поймать; Чуешь ты, но не можешь понять, Чьи глаза за тобою следят. Не корысть – не влюбленность, не месть; Так – игра, как игра у детей: И в собрании каждом людей Эти тайные сыщики есть. Ты и сам иногда не поймешь, Отчего так бывает порой, Что собою ты к людям придешь, А уйдешь от людей – не собой.

Возможно, только спустя время он заметил и сообразил, что каждый раз при столкновении с этой женщиной он ведет себя как… подросток. Задает бестактные вопросы, да и вообще теряет свое хваленое самообладание и равнодушие. А ведь по сути… Он к ней ничего и близко похожего на влюбленность не испытывал, стихов ее не любил, хотя и отмечал, что они чем дальше, тем лучше. Но… Что же тогда между ними промелькнуло, что не давало покоя ни ему, ни ей? Ведь не зря Ахматова в «Поэме без героя» напишет:

На стене его твердый профиль. Гавриил или Мефистофель Твой, красавица, паладин? Демон сам с улыбкой Тамары, Но такие таятся чары В этом страшном дымном лице: Плоть, почти что ставшая духом, И античный локон над ухом - Все – таинственно в пришельце. Это он в переполненном зале Слал ту черную розу в бокале, Или все это было сном? С мертвым сердцем и мертвым взором…
Поделиться с друзьями: