Несчастный случай
Шрифт:
— Любопытно, могут ли влиять моральные критерии на инстинкты, — немного погодя, сказал один. — По-моему, вряд ли.
— Вы читали, что вчера сказал Трумен? — спросил другой. — Он сказал, что атомная бомба уничтожила национализм и открыла новую, небывалую Эру Духа. Вы что-нибудь понимаете?
— Эй, посмотрите-ка! — воскликнул третий, судя по выговору — англичанин.
— Вперед, навстречу Бикини и новой Эре Духа! — холодно сказал кто-то. Остальные засмеялись.
— Беда в том, что полковник неспособен представить себе миллионную долю секунды, — произнес инженер. — Это очень трудно.
— Да поглядите же туда, говорят вам!
— Что это?
Собеседники в это время поравнялись с дальним крылом больничного здания; посредине его была дверь в подвал, возле нее стоял маленький грузовичок. Два человека сгружали бочонок колотого льда; лед сверкал в лучах солнца, на земле поблескивали упавшие осколки.
— Должно быть, для его рук, — заметил кто-то после паузы. — Очевидно, весь лед уже вышел.
— Бедный малый, — сказал другой. Все зашагали дальше, немного быстрее, чем
В окне палаты, где лежал Луис Саксл, щелкнули планки жалюзи; за ними показалась Бетси Пилчер, глядевшая на пустырь. Там уже не было ни души, все разошлись, и в последующие полчаса на пустыре никто не задерживался, хотя за это время с разных сторон прошло несколько человек; они торопливо пересекали пустырь и исчезали в дверях больницы. Попозже стали появляться жены, вышедшие в центр за покупками, они останавливались у пустыря, смотрели на окна больницы, рассказывали все, что слышали, узнавали, что слышали другие, и сопоставляли сведения, стремясь выведать как можно больше. В полдень и несколько раз в течение дня прохожие опять собирались на улице кучками; люди что-то говорили, потом подолгу молчали и расходились в разные стороны. Некоторые из тех, кто задерживался здесь утром, по дороге на работу, опять задерживались в конце дня, по дороге домой. А перед вечером, когда горы Хемез стали вырисовываться темными силуэтами на фоне заката, на улицу высыпали дети. Бегом и вприпрыжку они мчались через пустырь к пруду немножко поиграть до ужина. Когда на плато легли тени гор, в городе зажглись огни; у пруда на высоком столбе ярко горела голая лампочка, ее желтый свет достигал угловой части больничного здания, и чем больше сгущалась темнота, тем ярче казался этот свет на фоне чернеющих окон. Еще какое-то время с пруда доносились крики расшалившихся ребятишек, а потом, когда совсем угас дневной свет, они бегом и вприпрыжку помчались по улице домой.
Повернув голову направо, Луис мог смотреть в окно, выходящее на пустырь перед больницей. Но даже подтянувшись к изголовью, насколько позволяли лотки со льдом, державшие его руки, словно капканы, Луис не видел пустыря, откуда весь день то и дело доносились невнятные голоса и изредка долетало какое-нибудь отдельное слово. Если планки жалюзи стояли с наклоном вниз, как сейчас, ему были видны верхушки деревьев. Если планки были наклонены наружу, под прямым углом, как утром поставила их Бетси, то на уровне подоконника виднелся тротуар на другой стороне улицы. В промежутках между приходами лаборантки, регулярно бравшей у него кровь, между двумя уколами пенициллина, переливанием крови, бесконечными сменами льда в лотках, несколькими беседами с Дэвидом Тилом, одной с полковником Хафом и многочисленными с врачами, не говоря уже о всяких осмотрах, исследованиях и прочем, — в промежутках Луис провожал глазами вдоль подоконника многих своих друзей, чуть подымая или наклоняя голову, чтобы видеть их ноги. Но сейчас он уже не поворачивал голову и не менял положения, чтобы поглядеть в окно. Лед в лотках, державших его руки, не мог унять боль, которая постепенно поднималась к локтям и выше; еще немного, подумал он, и придется сказать об этом врачам. А тем временем было как-то удобнее лежать на спине и смотреть прямо перед собой или на другое окно в стене напротив. Планки жалюзи на этом окне находили одна на другую, и Луис не видел ничего, кроме желтого света, становившегося все заметнее по мере того, как меркнул день. Луис знал фонарь, светивший в его окно, и мысленно рисовал себе пруд, у которого стоял столб, и играющих ребятишек; ему даже было слышно, как они перекликались.
Луис лежал тихо, не шевелясь. Ему дали снотворного, но спать не хотелось. Он ощущал огромную усталость и вместе с тем гложущую тревогу, он ощущал одно сквозь другое, и сон не приходил. Пока что в лечении не было ничего нового, кроме льда. То же самое они проделывали и с Ноланом, только не обкладывали его льдом. Луису хотелось подумать о мерах, которые принимали врачи, — в тот раз и сейчас.
Желтое сияние пробивалось между планками жалюзи, будто стараясь добраться до койки и окутать все его тело. Свет как бы согревал Луиса. Оба окна были закрыты, но в палате чувствовалась ночная свежесть, и ему становилось как-то легче, когда он смотрел на падавшие в комнату теплые желтые блики. Он закрыл глаза, потом открыл и снова закрыл. Особой разницы не было, он одинаково чувствовал свет и даже одинаково видел его. Он глядел на свет, прислушивался к детским голосам, и ему казалось, что все это когда-то уже было — и такой свет, и такие голоса, но у него не хватало сил припомнить, где и когда это было. Мысли его скользили дальше, память вдруг подсказала слова:
Огню ли мир наш обречен? Во льду ли сгинет он? Со мною пламя изберет, Кто страстью опален.Дальше он не мог вспомнить и долго лежал, не шевелясь и не напрягая памяти, и только повторял про себя строки стихов, смотрел на свет и слушал детские голоса.
В каньоне темнее, чем здесь, на плато; подумав об этом (и мгновенно забыв о стихах), он по меркнущему дневному свету в правом окне высчитал, что несчастье произошло более суток назад. Надо будет спросить Бетси, где его часы. Он попытался вспомнить, сколько раз его рвало, — кажется, четыре. Хорошего в этом мало. Но температура не повышалась, по крайней мере, с полчаса назад она была нормальной (хотя прошло еще слишком мало времени, и это ровно ничего не значит). А кровь — ему не
сказали, что показывают эти бесконечные анализы, а он еще не успел спросить, но обязательно спросит. Он спросит Бетси, когда она придет. И пусть повесит часы так, чтобы он мог их видеть.— «Лед», — произнес он вслух, — «той же силой наделен, как пламя убивает он». — И хотя Луис сказал это очень тихо, почти шепотом, он тотчас же огляделся по сторонам. Теперь ему во что бы то ни стало захотелось вспомнить эти полузабытые стихи. Дэвид, наверное, знает остальное, сказал он себе. Но тут же решил, что не станет спрашивать; ведь ему попросту досадно, что у него какие-то пробелы в памяти, а чего доброго, его заподозрят в нездоровом интересе к этим мрачным стихам. Он слегка пошевелил левой рукой в лотке со льдом, и боль в предплечье усилилась. А стихи, между тем, отличные. Он попросит Дэвида принести этот сборник, и Бетси прочтет ему вслух.
Немного погодя ему показалось, что кто-то приоткрыл дверь палаты. Он не был в этом уверен, потому что не хотелось поворачивать голову; и все-таки в ярком свете из коридора он ясно увидел лицо, выражающее бесконечную озабоченность; его даже слегка позабавило, что это выражение мгновенно сменилось сияющей, приветливой улыбкой, какая бывает у стюардесс на самолетах и у медицинских сестер. Видеть этого Луис, конечно, не мог, и отсюда он заключил, что, наверное, дремлет, — это его огорчило, потому что он решил не спать. Впрочем, вряд ли он дремал, так как в эту самую секунду до его сознания дошло, что детских голосов не слышно, — должно быть, они умолкли уже несколько времени назад. Ему показалось, что наступившая тишина была такой, словно дети не разошлись, а только притихли — быть может, к чему-то прислушиваясь. Потом он услышал высокий, пронзительный, совсем не детский голос: «Гарри! Гарри! Девять часов, Гарри! Ты слышишь?» Луис не мог определить, откуда шел этот голос, — как будто издалека, из-за пруда, и в то же время как будто из желтого сияния возле самого пруда, из сияния, которое уже просочилось сквозь жалюзи, расплылось по палате и окутало все его тело.
В желтоватом свете он разглядел фигуру Бетси, стоявшей у его кровати. Она протягивала ему банку варенья и говорила:
— «Мы пришли к тебе с дарами». Немножко вздремнули?
— Как другие? — услышал он свой голос.
А Бетси продолжала:
— Толпы людей и днем, и ночью. И чего им нужно? Вы немножко вздремнули?
Но в его ушах еще яснее, еще громче раздался зовущий голос: «Гарри! Девять часов, Гарри! Ты слышишь?»
Луис попробовал было потянуться за банкой варенья, но почувствовал страшную боль в левой руке. Бетси сразу отодвинулась куда-то далеко, словно откатилась на колесиках, улыбка ее потускнела, очертания фигуры стали расплываться. Боль постепенно ослабевала. Повернув голову, Луис взглянул на Бетси еще раз и понял, что она хочет что-то сказать. Но все же она была очень далеко, и он не представлял себе, что она может сказать, так как, несмотря на голос матери, звавшей Гарри, девяти часов еще не было. Он знал — стоит Бетси заговорить, и она скажет какие-то слова, а потом произойдет то, чего ему отчаянно не хочется. Но тут ему пришло в голову, что он может переждать или вовсе избегнуть этого, если будет лежать неподвижно и молчать.
— Девять часов, Гарри!
Даже не глядя в сторону Бетси, он увидел, как она снова приблизилась к нему с банкой варенья. По выражению ее лица он понял: что-то неладно.
— Помнишь тот вечер, когда ты нашел дедушку? — спросила она. — Как я могла допустить — ведь для ребенка это слишком сильное потрясение.
— О, мама, это было так давно, и ничего со мной не случилось, я помню… помню…
Вот такие же вечера…
В такие вечера большие, квадратные, похожие на ящики дома, их нелепые купола и неуклюжие, обсаженные кустами веранды сливались с деревьями темной Лонгфелло-авеню, образуя причудливые расплывчатые силуэты. Деревья ровными как по линейке рядами выстроились по обе стороны улицы на одинаковом расстоянии друг от друга. Те деревья, что выступали вперед, почти соприкасались кронами над мостовой, остальные затеняли тротуары, раскидывались шатром над лужайками перед домами, и сквозь их густую листву светились окна верхних этажей. Свет мерцал между колыхавшимися листьями, и на лужайках играли узорчатые тени. В такие вечера на верандах сидели люди, чуть поскрипывали качели, в темноте светились красные точки сигар и сигарет. Люди негромко разговаривали, курили, порой перекидывались словом с соседями и то и дело поглядывали на середину улицы, где на узкой полоске травы, которая называлась бульваром, играли дети.
Вдоль полоски стояли фонари, по два на квартал; когда совсем темнело, в желтых кругах света, падавших на землю от фонарей, собирались дети. Они топтались, таращили глаза, дразнили друг друга, убегали, садились, вставали, играли в прятки, бросались из светлого круга в темноту, потом с визгом мчались обратно. Голоса играющих детей были самыми громкими звуками на вечерней Лонгфелло-авеню, а в желтых кругах под фонарями сосредоточивалось почти все движение. Изредка попадавшие на эту улицу машины ехали медленно; с веранд на детей то и дело устремлялись зоркие взгляды. Часов около девяти раздавался первый зов: «Гарри! Девять часов, Гарри! Ты слышишь?» И Гарри приходилось идти домой, игры мало-помалу затихали, дети разбредались по домам. А потом целый час на улице не было ни звуков, ни движения, разве только с какой-нибудь веранды донесется негромкий голос да изредка залает собака, хрустнет во дворе гравий под колесами машины, которую ставят в гараж, да послышится звук шагов, заглушенных листвою и темной массой кустов. И наконец веранды пустели, гасли окна сначала в первых этажах, потом наверху, и к полуночи в темноте светились только желтые круги под фонарями и все вокруг замирало совсем.