Нескучный сад
Шрифт:
Мария Антоновна сидела внизу, под экраном, в углублении, которое называли оркестром, хотя, кроме старенького, изрядно разбитого пианино, там не было никаких признаков оркестра.
На экране плакала неподдельными, крупными, как фасоль, слезами Доротти Вернон — пленительная Мэри Пикфорд, открывая и закрывая кукольный ротик; вдоль прерий мчались мустанги, и гибкое лассо с налета обвивало их шеи; с крыши на крышу беспечно прыгал доблестный Дуг Фербенкс, блистая улыбкой и постоянно хорошим настроением. А в зале непрерывно звучали грустные аккорды, то
Мария Антоновна играла все сеансы подряд. Она здорово уставала; холеные руки ее краснели от холода, но она была счастлива, вновь приобщившись к любимому искусству.
«Словно снова вернулись прошлые годы и я опять актриса», — говорила она мне.
И я верила ей, глядя на ее маленькое личико с большими, когда-то красивыми глазами.
Шла картина «Знак Зерро» с Дугом Фербенксом в главной роли. Это была старая картина, но Зденек, любивший Фербенкса и втайне даже подражавший ему, уговорил нас, и мы пошли смотреть «Знак Зерро».
Билетов в кассе было сколько угодно, времени перед сеансом было еще предостаточно. Мы успели прогуляться от Калужской до Нескучного сада и вернулись к самому началу.
Билетерша, толстая, рыжеволосая, с тупым и недобрым лицом, так придирчиво оглядывала наши билеты, словно не верила, что мы их купили в кассе.
Она пропустила нас: Зденека, Роберта, Валю, меня, но, когда дошел черед до Лешки, непримиримо сказала:
— А тебе нельзя.
Лешка изумленно уставился на нее. Он подумал было, что она шутит. Но она не шутила. Она повторила непреклонно:
— Тебе нельзя. Детям эту картину смотреть запрещается.
— Я не дети! — сказал Лешка, побелев от обиды. — Я просто такого роста.
— Нельзя! — отрубила билетерша.
— Послушайте, — сказал Зденек и улыбнулся: он знал силу своей улыбки. — Послушайте, он же наш ровесник, честное слово!
Но билетерша не поддалась его чарам.
— Ты проходи, — сказала она Зденеку, — а его не пущу. И не проси, ничего не выйдет! — Она посмотрела на Лешку так, словно он был личным ее врагом. — Ни за что не пущу!
Лешка посмотрел на меня, на Роберта. Губы его дрожали.
— Ничего не поделаешь, — сочувственно произнес Зденек. — Как-нибудь тогда в другой раз…
Лешка молчал. Должно быть, он и думать не хотел о каком-то следующем разе. Он хотел пойти сегодня, сейчас, вместе с нами, увидеть этот прекрасный «Знак Зерро», который казался ему еще обольстительнее, потому что его не пускали.
Прозвенел первый звонок.
— Пошли, — сказал Зденек и взял Валю за руку.
Я оглянулась. Роберт стоял, прислонясь к стене, под плакатом, изображавшим непобедимого Дугласа в полумаске, с темным плащом через плечо.
— Ладно, — сказал Роберт. — Идите, а мы с Лешкой в следующий раз.
— Не дури! — сказала Валя Роберту. — Это еще почему?
— Мне не хочется, — равнодушно сказал Роберт.
— Я тоже не пойду, — сказала я. — Подумаешь, Фербенкс, а может, это буза какая-нибудь?
Я старалась уговорить себя.
Во-первых, на Лешку просто жалко было смотреть. И потом, в самом деле, что случится, если не пойдешь в кино? Ведь все равно через два часа картина кончится, как и не глядел вовсе.Валя растерянно уставилась на меня.
— И я не пойду.
Зденек схватил ее за руку, почти потащил за собой.
— Чего ты дуришь? Раз договорились — идем!
Она перевела глаза на Роберта.
— Иди, — сказал Роберт. — И ты, Катя, тоже иди, а мы с Лешкой пойдем в следующий раз. На другую картину. Скоро «Леди Гамильтон» пойдет. Хочешь «Леди Гамильтон», Лешка?
— Хочу, — пролепетал Лешка.
— Тогда пойдем продадим билеты, — сказал Роберт. — А то сейчас уже начало…
Раздался последний звонок, и мы вошли в зал.
— Все-таки Роб у нас чокнутый, — сказал Зденек, усаживаясь между мной и Валей. — Взял и не пошел ни с того ни с сего. Когда-то еще он увидит «Знак Зерро»?
Он, видимо, ожидал, что Валя, как и всегда, поддержит его, но Валя промолчала, словно не слышала его слов.
5
Когда пишешь о днях, давно минувших, многое, само собой, выпадает из поля зрения и память не всегда в состоянии удержать и сохранить иной раз даже значительные события.
Но вдруг старая песня, или голос, похожий на чей-то давно умолкший, или запах клеевой, еще не просохшей краски напомнят о том, что, казалось, надолго и прочно погребено в тайниках памяти. И тогда все, что было, вновь возникнет в сознании. Звучат голоса друзей, слышится любимая в те годы музыка, вновь видятся только что окрашенные золотистые стены физкультурного зала школы.
Здесь, в этом зале, происходили наши пионерские сборы. Сюда к нам приезжали многие знатные люди — стахановцы, летчики, писатели, артисты.
Душой всех наших сборов был старший пионервожатый Гриша Четверг.
Эта необычная фамилия, пока мы не привыкли к ней, постоянно вызывала смех.
Много позднее мне довелось прочитать повесть английского писателя Честертона «Человек, который был Четвергом», и сразу вспомнился Гриша.
Как живой, встал он передо мной — невысокий, очень ловкий, быстрый в движениях, с яблочным румянцем на щеках, с серыми, широко расставленными глазами.
Зиму и лето Гриша ходил в стеганке, по слухам принадлежавшей еще его отцу, бывшему красногвардейцу.
Он никогда не носил шапки; черные тугие, как проволока, волосы его торчком стояли на голове.
Мы, ребята, подтрунивали над Гришей, но в то же время любили его. Мы любили его за незлобивость, за открытость души, за то, что над ним было легко и безопасно смеяться: он никогда не обижался и первый смеялся над своими курчавыми жесткими волосами, над бессменной стеганкой, над неправильным произношением некоторых слов.
У него было любимое словцо, которое он применял кстати и некстати: и когда он радовался, и тогда, когда бывал чем-то озабочен: «филармония»…