Неспешность. Подлинность (сборник)
Шрифт:
Он замер на месте; до него то и дело доносились взрывы смеха, среди которых он различал и смех Шанталь. Ей было весело. Да, ей было весело, и это ранило его. Он смотрел на ее оживленную жестикуляцию, какой он раньше за ней не замечал. Он не слышал того, что она говорила, но видел руку, то энергично взлетавшую вверх, то опускавшуюся, невозможно было ее узнать: рука эта принадлежала кому-то чужому; он не думал, что Шанталь его предала, тут было что-то другое: ее вроде бы больше для него не существовало, она ушла куда-то далеко, в другую жизнь, где если он и встретит ее, то все равно не узнает.
42
— Да как же мог троцкист стать верующим? — воинственным тоном воскликнула Шанталь. — Где тут логика?
— Дорогая моя, вам известна
— Разумеется.
Она сидела у окна, лицом к самой старшей из своих сотрудниц по агентству, изысканной даме с пальцами в перстнях; устроившийся рядом с дамой Леруа продолжал:
— Так вот, наш век заставил нас понять потрясающую истину: человек не способен изменить мир и никогда его не изменит. Таково фундаментальное заключение моего революционного опыта. Заключение, впрочем, молчаливо одобряемое всеми. Но есть и другая истина, куда более глубокая. Это истина богословского порядка, и она гласит: человек не имеет права изменять того, что сотворено Богом. И сей запрет нужно соблюдать до конца.
Шанталь смотрела на него с восхищением: он говорил не как учитель, а как провокатор. Что ей нравилось больше всего — так это сухой тон этого человека, который умудряется превращать в провокацию все что ни делал, в лучших традициях революционеров или авангардистов; он никогда не забывал «эпатировать буржуа», даже если изрекал самые банальные истины. Впрочем, разве самые подстрекательские истины («буржуев — на фонарные столбы!») не становятся самыми банальными, когда их носители приходят к власти? Банальность способна в любой момент стать провокацией, а провокация — банальностью. Самое главное — стремление довести до конца любую установку. Шанталь отлично представляла себе Леруа на бурных сходках студенческого бунта 1968 года, вполне интеллигентным образом, сухо и логично изрекающим сентенции, все здравые возражения против которых были заранее обречены на разгром: буржуазия не имеет права на жизнь; искусство, непонятное рабочему классу, должно исчезнуть; наука, служащая интересам буржуазии, бессмысленна; преподавателей нужно выгнать из университетов; противников свободы нельзя оставлять на свободе. И чем более абсурдной была изрекаемая им фраза, тем больше он ею гордился, ибо только великий ум способен придать логический смысл бессмысленным идеям.
— Не спорю,— ответила Шанталь, — я тоже думаю, что любые перемены ведут только к худшему. Во всяком случае, наш долг — уберечь мир от перемен. Но, увы, мир не в состоянии приостановить безумную гонку своих изменений…
— В которых человек играет роль простого инструмента, — прервал ее Леруа. — Изобретение паровоза таит в себе, как в зародыше, план самолета, а тот в свою очередь неотвратимо ведет к созданию космической ракеты. Такого рода логика содержится в самих вещах, иными словами, она составляет часть божественного предначертания. Вы можете полностью заменить нынешнее человечество каким-то другим, но эволюция, ведущая от велосипеда к ракете, останется неизменной. Ведь человек — не творец, а только пособник этой эволюции. Можно даже сказать — жалкий пособник, ибо ему неведома суть того, чему он пособляет. Эта суть принадлежит не нам, а только Богу, и мы живем на свете лишь затем, чтобы повиноваться Ему, а Он мог делать все, что Ему заблагорассудится.
Она прикрыла глаза: сладостное слово «промискуитет» пришло ей на ум и заполнило его до краев; она тихонько произнесла про себя: «промискуитет идей». Каким это образом два столь несхожих понятия могут умещаться в одной голове, словно две любовницы в одной постели? В прежнее время такой вопрос мог бы почти возмутить ее, а сейчас прямо-таки очаровал: сейчас она знает, что разница между тем, что Леруа говорил когда-то, и тем, что он вещает теперь, не имеет ни малейшего значения. Потому что все идеи стоят одна другой. Потому что все утверждения и выступления равноценны, им бы только тереться друг о друга, скрещиваться, ласкаться, сливаться, сплетаться, трепыхаться, совокупляться.
В это время напротив Шанталь раздался приятный, хотя и чуть дребезжащий голос:
— Но зачем же
в таком случае мы существуем в сем дольнем мире? Зачем мы живем?Это был голос изысканной дамы, сидевшей рядом с Леруа, к которому она относилась с обожанием. Шанталь вообразила, что начальник окружен сейчас двумя женщинами, между которыми он должен выбирать: дамой романтичной и дамой циничной; она услышала умоляющий голосок той из них, которая не хочет отрекаться от своих прекраснодушных взглядов и в то же время (согласно фантазии Шанталь) защищает их с тайной надеждой, что они будут попраны ее демоническим кумиром, который как раз в этот момент к ней обернулся:
— Зачем мы живем? Чтобы поставлять Господу плоть человеческую. Ибо Священное Писание не требует от нас, дорогая моя, искать смысл жизни. Оно требует, чтобы мы плодились. Любитесь и плодитесь. Раскиньте-ка умом: смысл этого «любитесь» определен словом «плодитесь». Стало быть, повеление «любитесь» никоим образом не означает любви харистической, сострадательной, духовной или чувственной, оно значит просто-напросто: «занимайтесь любовью!», «совокупляйтесь!» (он подбавил в свой голос побольше меду и наклонился к ней поближе)… «трахайтесь!» — Дама смотрела ему в глаза с покорностью преданной ученицы. — В этом и только в этом состоит смысл человеческой жизни. Все остальное — сущий вздор.
Рассуждения Леруа были жесткими, словно бритва, и Шанталь не взялась бы оспаривать их: любовь как взаимоэкзальтация двух личностей, любовь как верность, страстная привязанность к одному-единственному лицу — нет, такого на свете не существует. А если и существует, то лишь в виде самовнушения, добровольного самоослепления, бегства в монастырь. Шанталь сказала себе, что если любовь и существует, то она не имеет права на существование, и эта мысль вовсе не огорчила ее, а, напротив, исполнила ликованием. Она подумала о метафоре розы, чей аромат пронизывает всех на свете мужчин, и сказала себе, что до сих пор она жила в любви словно в заключении, а теперь готова повиноваться мифу розы и слиться с ее хмельным ароматом. Дойдя до этого пункта своих размышлений, она вспомнила о Жан-Марке. Остался ли он дома? Ушел ли? Она спрашивала себя об этом совершенно бесстрастно, как если бы задавалась вопросом, идет ли дождь в Риме и стоит ли хорошая погода в Нью-Йорке.
И все же, сколь ни безразличным было ей воспоминание о Жан-Марке, оно заставило ее повернуть голову. В глубине вагона она увидела человека — он тут же повернулся к ней спиной и прошел в соседний вагон. Ей показалось, что это был Жан-Марк, пытающийся скрыться от ее взгляда. Но так ли было на самом деле? Вместо того чтобы ломать себе голову над этим вопросом, она поглядела в окно: пейзаж становился все более и более удручающим, поля — все более серыми, на них все чаще торчали металлические башни и бетонные строения за колючей проволокой. Голос из громкоговорителя объявил, что через несколько секунд поезд войдет в туннель. Перед нею и в самом деле разверзлась круглая и черная дыра, куда, подобно змею, скользнул состав.
43
— Мы спускаемся, — проговорила изысканная дама, и в ее голосе прозвучало боязливое возбуждение.
— В ад, — добавила Шанталь, полагавшая, что Леруа был бы не прочь иметь подле себя даму еще более наивную, еще более впечатлительную, еще более боязливую. Теперь она чувствовала себя его демонической сообщницей. В голову ей пришла веселенькая идея: привести эту изысканную и целомудренную даму к нему в постель, которая грезилась ей не в каком-нибудь шикарном лондонском отеле, а на помосте среди языков пламени, стонов, клубов дыма и дьявольских игр.
В окно больше не на что было смотреть, поезд мчался по туннелю, и ей казалось, что он уносит ее от золовки, от Жан-Марка, от всякой слежки, всякого шпионажа, уносит прочь от собственной жизни, которая липла к ней, давила на нее; в памяти всплыли слова «пропавшие бесследно», и она поразилась тому, что путь к исчезновению оказался вовсе не тягостным, а приятным и радостным, ибо свершался под эгидой мифологической розы.
— Мы спускаемся все глубже и глубже, — с дрожью в голосе заметила дама.