Нестеров
Шрифт:
В левой части триптиха Сергий идет один с водоносом в холмистой местности – художник по-прежнему поставил инока один на один с природой и мог шире и свободнее раскинуть пейзаж. Но облик Сергия и тут не вполне удался: не чувствуешь его близким ни отроку Варфоломею, ни юному Сергию: не могло это лицо, по-своему небезынтересное, выйти, мужая, из прекрасного лица юного Сергия.
Другое дело – правая часть триптиха. Вот где была бесспорная удача, настолько значительная, что эта правая часть превратилась как бы в отдельную, самодовлеющую картину. Сергий Радонежский здесь – старец, близкий к исходу дней. Все пережитое на земле у него уже в прошлом: и видение отрока Варфоломея, и пустыня с медведем, и те труды построения обители, которые изображены на средней части, и, может быть, в прошлом уже и прощание с князем Димитрием Донским. Пустыня осталась ему лишь внутренняя: на месте дремучего леса с медведем – монастырский городок, и безвестный юный подвижник Сергий – теперь славный «игумен земли русской».
Еще большая удача была в самой монастырской улице. Эта тесная монастырская улочка между деревянными церквами, кельями, сараюшками и выше их поднимающимися елями, заваленная глубоким пустынным снегом, – непроезжая, тихая улочка обители в своей тесноте и морозной снежности напоминает, ни в чем не повторяя, другую знаменитую древнерусскую улицу, только городскую и также заваленную высоким снегом, ту, которую изобразил Суриков на «Боярыне Морозовой». Как там, так и тут в этом снеге и в этой тесноте – бездна самой подлинной русской истории. Все здесь – и сухонький старичок игумен, и высокие срубы келий с крылечками на столбиках, и сторожевые ели, и сплошной синеватый снег, и лиловый широкий дым, и морозное розовое небо, – все здесь овеяно и дышит тем историческим воздухом, который один и делает картину (и всякое создание искусства) верным истории и без которого никакая художественная археология и историческая правдоподобность не создадут истории ни в живописи, ни в поэзии.
«Труды преподобного Сергия» появились в 1897 году на XXV юбилейной Передвижной выставке.
Я живо помню впечатление, которое производила картина на Передвижной выставке в Москве.
Выставка в хмурых залах Училища живописи была полна обычных мелких передвижнических жанров на уныло-обывательские темы, они все, казалось, говорили: «Да, вот эти хмурые «семейные ссоры», эти пошловатые «друзья-приятели», «бытовые» чиновники, купцы, обыватели, эти серые люди, эти тоскливые пейзажи – это и есть все, что есть и было в России. Всему этому имя – тягучие будни». И вдруг посреди этой всяческой сероты – какой-то совсем иной, тихий, но бодрый голос говорит твердо: «Нет, это не все. Есть еще небо над русской землей, и есть не только скучное обывательское времяпрепровождение, но и тихое зимнее утро с трудящимся светлым старцем». Было поразительно и ободрительно слышать этот голос на хмурой выставке, где яркие полотна Репина и Серова терялись в бесчисленных жанрах передвижников-эпигонов.
Суд самого Нестерова над «Трудами пр. Сергия» достаточно суров. В 1924 году он писал мне: «Труды пр. Сергия» я считаю недостаточно удавшимися – это скорее «иллюстрация» [18 к «Житию».
В этом отзыве есть немалая доля справедливости. Если «Отрок Варфоломей» и «Юный Сергий» раскрывают целый мир народной красоты и неувядающей правды в русском человеке, то «Труды» вряд ли понятны большинству зрителей без комментария.
«Труды» (вместе с акварельным «Благословением Донского») заканчивали, по замыслу Нестерова, основной цикл картин из жизни Сергия Радонежского. Его облик русского мальчика, юного пустынножителя, труженика – основателя обители, русского патриота был уже дан на картинах. Художник имел право считать свой замысел осуществленным, и его стала заботить судьба его картин, писанных во исполнение глубоко сознаваемого долга художника перед своим народом.
Note18
Речь идет об иллюстрации чисто внешней.
30 марта 1,897 года Нестеров отправил из Москвы в Уфу письмо, обращенное к отцу, сестре и дочери Ольге, которой в то время было десять лет (матери художника в это время не было уже в живых):
«Теперь обращаюсь к вам ко всем. Соберите «семейный совет» и решите следующее, а решив, ответьте немедленномне (хорошо бы телеграммой – одним словом: «согласны» или «нет»).
Давнишней мечтой моей было, чтобы все картины из жизни пр. Сергия были в Москве и в галерее.
Третьяков по каким-то причинам не взял их, – было ли это самостоятельное решение или чье-либо влияние, не знаю. Прав ли он или нет, тоже сказать трудно… 8а картины эти я получал немало крупных любезностей и, во всяком случае, они были замечены, их помнят. Все это дает мне право думать, что они
галереи не испортят.Желание видеть их теперь же пристроеннымив одной из московских галерей теперь у меня возросло до потребности, и я, продумав долго и много, решил предложить их (сначала) в дар Московской городской (Третьяковской) галерее: если же Павел Мих. отклонитмое предложение, то предложить Румянцевскому музею. Подарок это ценный – в 9–10 тысяч, которые, конечно, могут никогда не быть реализованы, но также и нельзя сказать и того, что ценность эта [не] может быть увеличена со временем. Словом, тут надо решить и за Олюшку– имею ли я право поступать согласно только моему чувствуи не должен ли я только слушать рассудка…Конечно, может явиться много вопросов о том, как кто на это посмотрит – художники, например. Но, во-первых, такие случаи были, только не такие крупные,а во-вторых, на душе у меня чисто и покойно. Картины деланы «не на продажу». Они по сюжетам своим связаны о Москвой, и где же, как не в Москве, быть им?..
Пристроитьже каютины мне хочется именно теперь,уезжая из Москвы, в благодарность ей и уважение и любовь свою к ней… Решайте!!.»
К величайшей чести семьи Нестеровых, утвердительный ответ был прислан немедленно.
В тот же день получения ответа из Уфы Нестеров писал Третьякову, который еще в 1892 году принес свою галерею в дар городу Москве и состоял тогда пожизненным ее попечителем:
«Глубокоуважаемый Павел Михайлович!
Обращаюсь к Вам, как к основателю и попечителю Московской городской художественной галереи. Давнишним и заветным желанием моим было видеть задуманный мною когда-то ряд картин из жизни пр. Сергия в одной из галерей Москвы, с которой имя преподобного связано так тесно в истории России. Теперь, когда начатое дело может считаться доведенным до конца (частью в картинах, частью в эскизах), я решил просить Вас, Павел Михайлович, принять весь этот мой труд в дар Московской городской художественной галерее, как знак глубокого моего почтения к Вам. В настоящее время в распоряжение галереи может поступить картина «Юность пр. Сергия» и акварельный эскиз «Прощание пр. Сергия с в. к. Димитрием Донским». Картина же «Труды пр. Сергия» будет доставлена в галерею по окончании выставки в провинции…»
Ответ Третьякова сильно волновал Нестерова, и он делился своими волнениями с отцом и сестрой:
«Послал письмо Третьякову и теперь с волнением жду от него ответа – какой он будет?»
6 апреля 1897 года Нестеров снова писал в Уфу:
«Сегодня прождал весь день, ответа не было, волнения и сомнения мои увеличились, одного желаю, чтобы выяснилось скорее так или иначе».
Но уже на следующий день Нестеров радостно писал в Уфу всему семейному совету:
«Все вы – папа, Саша и Олюшка! – порадуйтесь со мною: мои планы сбылись. Третьяков был сегодня в 3-м часу и с искренней благодарностью, с самым теплым чувством и заметным волнением принял мой дар. Как картина, так и эскиз ему, видимо, понравились, картину при нем еще кончал по его указаниям. Он находит, что еще в Нижнем она была «хороша», эскиз тоже понравился. Я в подробностях и [со] спокойствием объяснил ему, чего я добивался в картине и вообще что было мечтой моей при работе этих всех картин. Просил Третьякова, чтобы он все повесил рядом – как имеющие связь одна с другою. Он дал на это свое полное согласие. Пока они будут висеть все, где этюды Иванова и где в первый раз висел «Варфоломей». Место очень хорошее и почетное…
Третьяков был долго, много раз принимался благодарить (а я его).
В заключение и на прощание П.М. еще раз «облобызал» меня, благодарил «за сочувствие к делу», и тут мы оба очень «разволновались». Вообще же я доволен своим «поведением», все было хорошо, и я, довольный, как не был уже очень давно, поблагодарил бога за то, что все устроилось, как желал».
Заветная мечта Нестерова осуществилась: его излюбленные картины навсегда водворились в Третьяковской галерее.
Через год после поступления Радонежского цикла в галерею умер Павел Михайлович Третьяков. Нестеров с горестью писал Турыгину:
«Гроб подняли на руках художники во главе с В. Васнецовым и Поленовым, художники же несли его и до кладбища; потом долго-долго не расходились, печально, грустно было оставить им дорогую могилу и жутко было остаться одним среди просвещенных невежд, среди людей-хищников, холодных, чуждых и далеких от всех наших грез, наших наивных мечтаний. Павел Михайлович был наш,он знал наши слабости и все то, что есть у нас хорошего. Он верил нам, сознательно, разумно нас поддерживал… С отшествием покойного закатывается блестящая эпоха русского искусства, эпоха деятельная, горячая и плодотворная, и он в ней играл важную роль. Павел Михайлович вынес ее на своих руках. Искусство вообще имело в нем друга искреннего, серьезного и неизменного. Я о кончине его узнал из газет в день похорон и не мог поехать поклониться ему, проводить его до могилы; пришлось ограничиться телеграммой семье да панихидой во Владимирском соборе, на которую почти никто не пришел, несмотря на оповещения…»