Нет причины для тревоги
Шрифт:
Сам я тем временем могу наблюдать все, что происходит на другой стороне улицы, гораздо лучше, чем за предыдущим столиком, потому что сижу теперь уже не сбоку, а практически напротив ресторанной витрины. Я вижу картинку в полном масштабе – жестикуляцию и даже отчасти выражения лица официанта, поскольку изменился угол зрения. Там происходит загадочная пантомима. Официант подходит к столику клиента с блюдцем, на блюдце явно счет. Его клиент-бородач (борода практически закрывала все его лицо – от подбородка до ушей) подцепляет счет с блюдца и рассматривает его, как будто на просвет. Потом сминает его в маленький комок и швыряет его в лицо официанту. Официант подцепляет комок с тротуара, кладет его обратно на блюдце, резко разворачивается и исчезает внутри заведения. Человек за столиком снова закуривает сигару, берет в руки меню и листает его, как порнографический журнал.
Тем временем, под аперитив с крепчайшей китайской водкой маотай и перуанским лаймом, Виктор Альперт пытается убедить меня в том, что ощущение безопасности – это когда ты знаешь, что за тобой наблюдают. Либеральные круги у нас постоянно обличают и разоблачают авторитарные, тоталитарные тенденции нашего правительства: мол, куда ни глянь – везде камеры наружного слежения, видеокамеры, все друг друга айфонят. Глаз
Неожиданно Альперт прерывает свой монолог, как обычно приправленный парадоксальными афоризмами. В паузе слышно звяканье вилок и ножей о тарелки за соседними столиками. Альперт как будто задумался о судьбах вселенной. Впрочем, у человека бывает задумчивая физиономия как раз тогда, когда он ни о чем не думает. Он не решает философских задач. Но он вслушивается. Он вслушивается в собственные органы чувств – вкуса и запаха и еще чего-то неведомого, недоступного мне, плебею ресторанной культуры. Он подкладывает мне на тарелку шедевр кулинарного гибрида – фьюжен – Тайваня, Венесуэлы и Италии – закрученные, как детективные истории прошлого века, пахучие жгуты. Он едва надкусывает дольку этого спрута загадочного происхождения, маринованного, как было сказано в меню, в соусе из сычуаньского таормина и сиракузской крапивы. Он снова стряхивает невидимые крошки с рукавов пиджака и возвращается к нашему разговору.
За нами наблюдает уже пара официантов, а за официантами наблюдает metre d’ – метрдотель. Как, интересно, мы выглядим в его глазах? Понимает ли он, что мы – два поколения политической эмиграции из Советского Союза? Слышал ли он вообще про Советский Союз? В связи с шумихой вокруг перестройки легендарная история побега Альперта из хрущевской Москвы через Восточный Берлин повторялась в девяностых годах в разных вариантах и версиях – и в лондонской прессе, и по русскоязычному радио. Но кое-какие детали о судьбе Альперта я до сих пор узнаю лишь в приватных беседах с ним. У меня в свое время бродила в уме идея романа, романизированной биографии невозвращенца Виктора Альперта – нового Владимира Печерина – героя эпопеи той эпохи, современного типа богемного странника-пилигрима в конфликте с тоталитарной системой. Речь шла о пилигриме ресторанной жизни – от столика к столику, от дверей до дверей. Меня интриговала и завораживала в его темпераменте странная смесь скрупулезности, дотошности до занудства в соблюдении правил и ритуалов в его ежедневной светской и ресторанной жизни и одновременно его анархизм и радикализм его взглядов, где романтическая наивность сочеталась с фанатичной одержимостью одной-единственной идеей. Как выяснилось позже из рассказов самого Альперта, я несколько романтизировал его облик. Хотя идея побега из тюрьмы сама по себе романтическая.
Он добился своего: попал в Берлин с первой делегацией советских студентов в хрущевскую эпоху дружбы народов, фестивалей молодежи и мира во всем мире. Советский Берлин оказался еще более серым, чем Москва, и цензура там была строже. Музеи, музыка, милиция – все классическое, без выкрутасов, по регламенту. Цензурировали даже Брехта. Но Берлинской стены тогда еще не было. Идея у Альперта была простая: надо было оторваться от делегации, сесть в метро и выйти в капиталистической «западной» зоне. И просить политического убежища. Дальше начинались детективные подробности. Как объяснял мне Альперт, главное, чтобы тебя не задержали по дороге, в вагоне берлинского метро. Для этого надо было выглядеть иностранцем. Но что значит: выглядеть как иностранец? Это почти метафизический вопрос. Конечно, если ты не родился с оливковой кожей венесуэльца. Или, упаси господь, еще черней. Почему иностранец в России всегда узнавался с первого взгляда? Что в нем такого было, что советские люди тут же различали в нем человека не от мира сего, подданного иностранной державы? Иностранные тряпки, конечно, но, даже если напялить на иностранца рабочую телогрейку с кирзовыми сапогами, его все равно с местным не спутаешь. Почему? Для этого надо взглянуть на уличную толпу: иностранец выделялся в советской толпе своей прямотой. Вокруг были люди физически сгорбленные или согбенные страхом и заботами, собственной угрюмостью. Иностранец выделялся своей прямотой и открытостью взгляда, поднятым подбородком, расправленными плечами, готовностью улыбнуться. «Ну да, – согласился Альперт, – как в известной песенке: я милого узнаю по походке». Но там, в этой цыганщине, есть и
строчка: он носит брюки галифе. В таком галифе «в Москву он больше не вернется, оставил только карточку свою». Альперт обдумывал, в каком галифе ему появиться в Берлине, чтобы больше в Москву не возвращаться.Короче, прямота или согбенность – да, конечно, но при всем при этом Альперту надо было отыскать в Москве иностранный костюм. Костюм при этом должен быть классическим, нейтральным, без выкрутасов, чтобы тому, кто в нем одет, стать в Берлине невидимым. Чтобы на тебя смотрели, но не замечали. Для этого ты должен выглядеть как все вокруг тебя. Чтобы стать невидимкой, ты должен переодеться. Человек-невидимка надевает на себя костюм, перчатки, шляпу и даже черные очки, чтобы скрыть пустоту своего невидимого присутствия. Иначе ему не донести чемодан от квартиры до вокзала. Чемодан плыл бы по воздуху сам по себе, и все бы поняли, что его несет человек-невидимка. Чтобы спрятаться от людей, человек-невидимка должен был стать видимым, стать как все. Ты облекал невидимое в маску обыденности. Ты создавал видимость – условность – реальности. У Достоевского в начале романа «Идиот» есть подробное описание того, как нелепо был одет князь Мышкин в глазах русских соседей по вагону. В нем в России сразу можно было узнать иностранца. Альперту надо было, наоборот, одеться по-иностранному так, чтобы в нем никто не смог узнать советского гражданина.
Казалось бы, дело не слишком сложное. Но это только кажется. Он рылся в семейных сундуках (старые вещи не выбрасывались), раскопал в огромном семейном кофре допотопные штиблеты, совершенно непохожие на советскую обувь. Дедовский двухбортный пиджак сталинской эпохи был из добротного сукна. Вместе с ленинским галстуком в горошину Альперт стал одевать его, посещая коктейль-бар на улице Горького, где он принципиально общался с друзьями исключительно на английском. Нашел изъеденные молью белые нанковые штаны деда (он был до революции фармацевтом в Каунасе). В этих поисках он был в состоянии перманентного лихорадочного возбуждения. Ощущение риска – с маскарадным переодеванием. Он рыскал по комиссионкам, бродил по рынкам, знакомился с фарцой – из тех, кто приторговывал иностранной одеждой. Все это, конечно же, на глазах у органов, ну и что? Ну ищет молодой человек экзотический костюм – и что? Молодежь всегда модничает. А взрослые за этим наблюдают. И это был спектакль.
Для Альперта эти поиски были увлекательными – как в детективном романе. Он обошел все комиссионки – от Арбата до Марьиной Рощи. Попадались лишь старомодное тряпье или дорогой китч. В одной из комиссионок Альперт нашел лишь достойный темно-синий в полоску галстук, несколько похоронного вида, но зато без синтетики, как и дедовский, в горошину. Дальше дело не двигалось. Находились брюки, но они не подходили к пиджаку. Конторы индпошива еще кое-где остались, но все портные европейского класса или бежали в Европу с революцией, или были расстреляны Сталиным, или сами перемерли, окутанные облаком нафталина и пропитанные запахом советской валерьянки. Я лет на пятнадцать моложе Альперта, но и у меня еще жив в памяти о советском детстве отчетливый запах нафталина из семейных сундуков: мы рылись в старых вещах для детского маскарада в домашней кутерьме под Новый год. Запах нафталина и еще валерьянки – постоянные сердечные приступы у старших в доме: запахи советского страха и государственных праздников.
2
Тем временем в кафе напротив ситуация явно усугубляется. Официант появляется вместе с грузным человеком в белой рубашке с бабочкой и в фартуке – то ли это шеф-повар, то ли владелец заведения. Официант стоит чуть поодаль и внимательно вслушивается в загадочный спор своего шефа и бородача. Бородач отмахивается от них презрительным взмахом руки и пускает им сигарный дым в глаза. Остальные посетители за соседними столиками начинают прислушиваться к скандалу.
Альперт – один из тех, кто может рассказывать о какой угодно ерунде, как будто это событие мирового масштаба или детективный роман. Есть такие люди: что бы с ними ни произошло – увидел старого знакомого в автобусе или заметил новую витрину магазина на углу, – все это воспринимается ими как невероятное приключение. Все им кажется страшно занимательным. Я всегда слушаю Альперта с улыбкой. Но его рассказы о Москве пятидесятых – это несколько иной коленкор. Тут у Альперта в голосе возникают романтические нотки, голос слегка дрожит. И при этом, как бы ни отклонялся он от сюжета, всегда в этих анекдотических или страшных ситуациях сквозил один и тот же мотив, цель и смысл которого трудно сформулировать, но этот мотив всегда присутствовал, в этом не было никакого сомнения.
Он мечтал о мифической загранице, о Западе, чуть ли не с детских лет. Что там за железным занавесом? Первые стиляги. Коки, брюки клеш, а потом дудочкой. Или сначала дудочкой, а потом – клеш-галифе. И уже студентом, когда у него появились карманные деньги, он интуитивно почувствовал, что в советской Москве ресторан был своего рода заграницей. Это была уэллсовская дверь в другой мир. Заграница – где все по-другому – открылась ему в ресторане, куда его впервые привел влиятельный советский дядюшка. Я тоже помню эти душноватые, с дурманящим запахом портвейна, папиров и шашлыков, со скатертями в пятнах и с хамством официантов барочные залы с пыльными колоннами. Но для поколения Альперта доступная всем в те годы советская мечта о Западе была мечтой ресторанной. Официант как демонстрация того, что капитализм существует даже в стране победившего социализма. В ресторане государство исчезает, остается официант и ты, и закон зоологического капитализма: ты ему деньги, он – обслугу и продукт.
О каждом из знаменитых московских ресторанов ходили легенды: слухи об отдельных кабинетах с прекрасными дамами в «Арагви», похмельное хаши для избранных в «Арарате» или кофе эспрессо в зеркалах бара «Метрополь» с иностранцами под надзором сексотов. Упоминался Юрий Олеша в «Национале» с бокалом французского коньяка за загадочным яблочным пирогом под названием «пай». Упоминались приватные концерты джаз-оркестра Утесова в «Пекине». Альперт на последних курсах университета зарабатывал вполне приличные деньги репетиторством и переводами. Неожиданные «башли» (как тогда говорили) возникали и у друзей. Подбрасывал деньги и отец-фотограф. Альперт зачастил с друзьями в ресторан «Узбекистан» на Неглинной («Узбекистон» – так, по-узбекски, называли ресторан его знатоки и завсегдатаи). Фасад ресторана был в стиле классического ар-нуво, вроде лондонского Палладиума. Но гипсовые балясины на сводах потолка внутри, базарно и пестро раскрашенные, и витые колонны с хрустальными канделябрами воспринимались как восточная роскошь, этническая экзотика. В этом ресторане, обожаемом, между прочим, партийными чинами, у Альперта возник необычный блат.