Нет у меня другой печали
Шрифт:
По вечерам, на закате, мы садимся в лодку, переправляемся на другой берег реки и по заливным лугам бредем к взморью — охотиться на птиц.
На лужайке выстроились стога сена. Они не такие, как в наших краях. Напоминают островерхие домики, покоящиеся на своеобразных вешалах. Лето было дождливое — лило и лило, — и теперь, в середине сентября, люди еще косят, потом укладывают мокрое сено на эти вешала, уверяя нас, что высохнет на ветру.
Морской берег здесь отлогий, и во время прилива заливает большую площадь. Из-под воды торчат лишь поросшие камышом высотки, но и там хлюпает под ногами.
Захватив охапку сучьев и клок сена, я отправляюсь на песчаную косу, которая узкой лентой уходит в серое море. Бросил сучья на землю, сверху кладу сено, а затем ложусь сам. Жду птиц. Днем они собираются где-то в море гигантскими стаями. За много километров слышно, как гогочут вдали невидимые гуси, пищат, свистят полчища
Я лежу, жду.
Начинается прилив. Тонут клочья травы, еще недавно торчавшей над водой, земля фырчит, сопит, как подошедшее тесто. Это вода заливает луг и выжимает из почвы воздух. Море дышит. Так оно дышало испокон веков и будет дышать так до скончания века.
Недалеко от берега из воды высовывается какой-то черный предмет. Я не сразу понимаю, что это голова тюленя. Морской зверь уходит под воду, исчезает, однако через несколько минут опять выглядывает, на сей раз ближе ко мне, и я отчетливо вижу не только усатую морду, но и маленькие кружочки глаз. Ружье у меня заряжено птичьей дробью, я вовсе не собираюсь стрелять в зверя, наблюдаю, как он, отфыркиваясь, плывет, ныряет, выныривает, а потом уходит в воду и больше не показывается.
По всему краю моря разбегается кругами рябь. Это идет камбала. Ее тут неисчислимое множество, и ловится она легко. Любители ловят ее закидушкой (у нас эту снасть называют переметом) со множеством крючков, на которые наживляются морские черви — большие, ярко-красные; рыбаки выкапывают их из морского дна во время отлива, нарезают кусочками и насаживают на крючки. Вчера к нам в избушку приплыл лесник. В полдень поставил в море закидушки, а к вечеру вытащил облепленные камбалой. Целую корзину набрал. Разделал и засолил в объемистом целлофановом мешке. Неразговорчивый, замкнутый лесник не частый гость в нашей избушке. Не знаю, где он пропадает, но никогда не возвращается с пустыми руками. Я его вижу только за едой или во время разделки добычи. Стоит по колено в воде у своей моторки, сует в целлофановые мешки рыбу, тут же потрошит, солит и прячет в мешки лесную птицу, горстями ссыпает крупнющую клюкву. Мне кажется, что этот человек делает вид, будто знает таинственное волшебное слово, недаром у него на лице вечно играет усмешка превосходства. Возвращаясь с богатой добычей, он никогда не хвастается, спокойно выслушивает удивленные восклицания, не участвует в спорах о том, где и в какое время ходит рыба или жирует птица. И все та же усмешка не сходит с лица. Нет, не знает он волшебное слово, которое делает жизнь прекрасной. Не знает и, наверно, никогда не будет знать, потому что рыбы и птицы говорить не умеют, а с людьми наш лесник не разговаривает. А может, когда-то разговаривал и с людьми? Может, услыхал от них то волшебное слово, живет по нему и не пускается ни с кем в разговоры, бережет свою тайну…
Над моей головой, рассекая крыльями воздух, пронеслись утки. Стая коричневоголовых крякв пролетела так быстро, что, погруженный в свои мысли, я не успел и выстрелить.
Темнеет. Птицы начинают тянуть к берегу.
Огромными станицами они подымаются откуда-то с моря, описывая круг за кругом, взвиваются под облака и, выбрав направление, улетают вдаль. Самое странное, что не все летят на юг. Одни сворачивают к заходящему солнцу, а другие берут курс прямо на север, хотя им пора искать более теплые края. Что они оставили там, на севере? Может, это прощание с родиной? Не знаю. Кричат, гогочут в небе полчища птиц, словно люди, которые с песнями покидают родные пенаты и отправляются на чужбину в поисках счастья. Много дней и ночей они будут в пути, а весной вернутся. Не нынешней и не прошлой осенью они начали эти ежегодные перелеты, а мы до сих пор не знаем, как отыскивают дорогу крылатые дети земли, какие локаторы ведут их в теплые страны, а потом обратно, в те места, где они вылупились из яйца и впервые увидели солнечный свет. Этот секрет пернатых меня особенно занимает, я часто думаю, что многие люди могли бы поучиться у птиц привязанности к родным местам.
Стемнело. В небе загорелись первые звезды.
Я собираю подстреленных птиц и привязываю к поясу.
Выбраться обратно не просто. Темно, прибывшая вода залила луга, доверху наполнила все канавки, протоки, впадины. Порой нога оступается, и в сапоги попадает ледяная вода. Тогда уже не разбираешь дороги — бредешь прямо на огонек, который чуть заметно мерцает в окне избушки.
Неразговорчивый лесник уже дома. Сидит за добела выскобленным столом, подкрепляется, работает крепкими челюстями,
то и дело выуживая что-то из стеклянной банки. Только приглядевшись как следует, я вижу, что банка набита мелко нарезанным птичьим мясом. Лесник уминает за обе щеки, обсасывает каждую косточку, а на лице неизменная усмешка. Можно подумать, ему и впрямь известно тайное слово. Только, по-моему, ничего ему не известно. Он лишь прикидывается, как и многие люди, которые вслух, конечно, не говорят, но втихомолку думают, что земля вращается вокруг них.В нашей избушке живут еще несколько человек. Косари. Светлый редковолосый Северьян — их бригадир, маленькая, с мелкими чертами лица, его жена Шура, еще одна пожилая женщина и мешковатый Егорка. Над Егоркой постоянно пошучивают, сватают ему невесту, уговаривают поскорей жениться, а Егорка, довольный, ржет, показывая крупные, как у лошади, зубы. Все свободное время он валяется на полатях и слушает, о чем говорят в избе. Его равнодушное лицо оживает только в те минуты, когда из транзистора доносится разухабистая русская частушка. Тут Егоркины глаза загораются, рот расплывается до ушей, на лице блаженство. Этому детинушке, разумеется, нет дела до каких бы то ни было волшебных слов. Он спокоен. И засыпает раньше всех. Не сумерничают и пожилая женщина с женой Северьяна. Бабы намаются за день, таская сырое сено, раскладывая по вешалам, и не успеют положить голову на подушку, как тут же из их угла раздается спокойное дыхание спящих. Один Северьян не спешит на боковую. Он долго сидит при свете керосиновой лампы над своими бумажками, подсчитывает, что сделано за день — сколько сена убрано, сколько еще осталось. Наконец и он задувает лампу, развешивает у горячей печи одежду, и я слышу впотьмах, как стонут, скрипят под ним полати. Я всегда жду этой минуты: значит, Северьян не спит, сейчас он заведет разговор. За окном гуляет осенний ветер, длинные пальцы дождя барабанят по стеклу, а в избе тепло, даже душно: комната наполнена запахами сохнущей одежды.
Я говорю Северьяну, что видел тюленя.
— Их еще мало, — отзывается он. — Вот как похолодает, тогда во множестве придут.
— Как придут?
— За навагой. Та нереститься идет, а они следом. Знают, кого есть, — вкусная рыбка навага. Иной раз столько ее загонят на мелководье, что хоть черпаком греби…
— Ну уж, черпаком? — не верю я.
— Истинная правда. Выйдешь на лодке, попадешь в косяк — точно в каше густой увяз. Известное дело, не простым черпаком ее берешь, а специально из сети сшитым. Наполнил лодку рыбой — и к берегу.
— А сетями ловите?
— Непременно! Осенние месяцы — самые рыбные. Море с незапамятных времен нас, поморов, и кормит, и одевает, и обувает.
— Что с рыбой делаете?
— Продаем. Колхозные рыбаки ловят, а из Пертоминского рыбкомбината приходят суда и увозят свежую навагу.
— Почему же ее в магазинах не видно?
— Не знаю. Говорят, ресторанам дают, в Москву отправляют. Редкая и вкусная рыба наша навага.
Что верно, то верно. Эта небольшая рыбка вкусна, мясиста и не костлява.
— А куда деваете рыбу, когда залив замерзает и суда из Пертоминска не ходят?
— Морозим. Расчистим площадку на льду и сваливаем туда, граблями ворошим, чтобы вся промерзла. Ну, а потом на сушу везем. Вездеход собственный у нас имеется.
— Ну, а тюленей бьете?
— А как же! Наши отцы и деды искони этим промышляли, и мы не забываем. Вот скоро уже можно начинать охоту. К середине октября тюлень столько жира набирает, что убьешь — и в воде не тонет. В эту пору у него и шкура хороша, и жиру много. Но главная охота в конце зимы. В иной год наша артель добывает по четырнадцать тысяч штук…
И Северьян медленно, негромко рассказывает об охоте на тюленей, которая действительно очень интересна и своеобычна. Первым делом охотники снаряжают специальные суденышки, сделанные только из дерева, без единого гвоздя. Дело в том, что железные гвозди от морской воды ржавеют, ломаются, и на таких судах опасно пускаться в дальние походы среди плавающих льдов. Поморы сшивают суда, предназначенные для охоты на тюленя, корнями деревьев. Корни разбухают в воде и наглухо затыкают отверстия, не пропуская ни капли влаги. Такие суда легки — охотники не один километр тащат их но льду в поисках новых лежбищ. Попадаются льдины, на которых скапливаются тысячные стада — матки с детенышами, самцы. Детеныши особенно ценятся за дорогую белую шкурку, и убивают их обыкновенной дубинкой. Матки не отходят от детенышей, иногда, защищая их, даже бросаются на охотников, но где им, бедным, справиться с человеком… За охотниками идут люди, которые сдирают блестящие тюленьи шкуры, а потом уже вступают в дело сборщики жира, которые заготавливают сотни бочек ворвани. Случается, что морские течения уносят охотников вместе с льдиной далеко от берега, они оказываются за тысячи километров от дома, а бывает, и совсем не возвращаются.