Неумолимая жизнь Барабанова
Шрифт:
И тут выражение лица у господина Заструги съехало, как съезжает декорация из пространства между кулис, уступая место иным картинам. Ну, скажем, цветущий сад сменяется бандитским притоном. Машенька Куус явилась моим мысленным очам, потому что новое лицо Заструги было куда страшней револьвера. Однако в виду явной опасности мое расхлябанное писательское сознание оживилось. В самом деле, трудно допустить, что Анюте или Анатолию запрещено звонить пестроголовому и утешать его. Стало быть, хозяин револьвера приехал сюда не для того, чтобы шушукаться в заведении у Наума.
– А ведь ты знал, что Анюту не выпустят с тобой в город, – проговорил я и отведал, наконец, коньяку. – Ты побыл в школе, и более не требовалось
Заструга зарычал. Собственно, это было не рычание, а тот рокот, который родится в груди у больших псов и предшествует настоящей ярости. И тут спасительное вдохновение посетило меня.
– Дружище Заструга, – проговорил я, ощущая сквозь подметку округлость барабана. – Удивительная догадка пришла мне на ум. А что если твоя Анетта, как бы это выразиться, девочка – наоборот? Все прочие безропотно воплощают доктрину Кафтанова, вызревают для супружеских радостей, а мадемуазель Бусыгина сама по себе. Посуди сам: Ксаверий ведет меня по этой площадке молодняка, рассказывает с восторгом о том, как мальчики девочек выбирают (я, кстати, верю, что Ксаверий все это сам придумал и собирается еще человечество осчастливить). И тут – Анюта. Думаешь, на нее глядя, можно поверить, что ее кто-то там выбрал, привез, поместил…
Свирепость, исходившая от Заструги, подобно скверному запаху, сошла мало-помалу на нет, и великая усталость зачернила глубокие складки на лбу его и щеках. Заструга тихонько выругался.
– Ты меня старше лет на пятнадцать, – сказал он, – а соображение у тебя… – и махнул рукой безнадежно. – А вот если бы я был не я, то лежать бы тебе сейчас где-нибудь в мусорном баке. – Заструга шумно завозился, отъехал от столика. – Говоришь, Кафтанов платит хорошо? А ты вот что, ты в случае чего имей в виду, что мои деньги получше будут.
С тем он и ушел. Сунул буфетчице деньги и сгинул. Лишь минуту спустя дошло до меня, что сижу я тут с недопитым коньяком и с револьвером под столом и пытаюсь понять, как быть. К стыду своему должен сознаться, что кроме револьвера мне поначалу ничего не лезло в голову. Желание скрыть его понадежней в кармане куртки вытеснило все прочее, и лишь одна мысль помимо этой удержалась в мозгу, жгла его немилосердно: «Кончатся патроны, что делать будем?»
Ресторанный бизнес в Голландии далек от процветания. Он подвержен сезонным конвульсиям, череда скандалов с отравленной провизией взрывает благолепие тамошних харчевен и крушит меню, соразмерные, как псалмы.
Ресторанный бизнес в Голландии это что-то вроде войны в колониях. Обыватель прочитывает сводки между яичницей и кофе, роняет смятую газету и внутренним оком инспектирует свое пищеварение. Иное дело тот, кто получает известия в конвертах, изгвазданных почтовыми штемпелями.
Дочкины письма лежат в распухшей коробке из-под зефира. Черт! Это тот самый зефир, который мы ели с ее Ван дер Бумом или как его… Несчастная коробка схвачена крест-накрест рыжими резинками, но не от того, что корреспонденция обильна. За два года на мою долю пришлось восемь писем и шесть открыток. Как же: два Рождества, два Новогодия, пара дней рождения. Рождественские открытки приходят в назначенные протестантам сроки, и я полагаю, что это Ван дер Бум дает сигнал моей ненаглядной. Полагаю также, что в этом нет ни злого умысла, ни экуменического промысла, просто парню понравился мой зефир, а существование православного Рождества дочь моя скрыла от своего нареченного. Кстати, вопрос: обвенчались эти ресторанные деятели или как? В коробке под резинками об этом ни слова. Когда из Голландии придет юбилейный десятый конверт, я, наконец, выброшу из коробки квитанции об уплате того-сего. А пока – пусть побудут вместе.
О дочке мне лучше всего думается в ненастье. Я тащусь под дождем и выстраиваю
просторные, полные света палаты, где они с Бумом встречают меня, и какие-то перспективы блещут сквозь колоннады. Все несомненно идет к нашему объединению под сенью европейского благоденствия, но тут является старик. Он входит, как посланник подземного царства, с укором глядит на наши восторги, и светлые палаты рассыпаются. Они рассыпались уже столько раз, что я порой ощущаю, как тяжелы эти груды обломков. Как-то старик замешкался со своим явлением, и моя улыбка успела разгневать старушонку в пышечной, что таится позади костела святой Екатерины. Старушонка дожидалась своей плошечки с наструганной ботвой и взглядывала на меня очень неодобрительно. По-моему, она даже назвала меня придурком. Вполне заслуженно. Кстати, неизбежное явление старика в тот раз состоялось именно по этому слову.Когда я вошел, старик выпытывал у барышни Куус, какое мне положено жалованье. По каким-то признакам он смекнул, что я переменил службу и мучился, подозревая меня во внезапном и неправедном обогащении.
Манечка подняла растопыренную ладонь и глядела из-за отцовского плеча так нежно и печально, что сердце у меня зашлось, и я на минутку прислонился к стене.
– …говорит, что ходит в библиотеку, – долдонил старик, – но мы-то с вами знаем, какие бываю библиотеки. Вот они, денежки, куда идут.
Манюнечкин взгляд преисполнился тепла и печали настолько, что даже старик развернулся на табуретке, высмотрел меня и проговорил:
– Заждались. Все толкуем, не случилось ли чего?
Мы стояли в прихожей, и Манечка прижималась к моей отсыревшей куртке. Потом она разомкнула молнию.
– Он все время говорит про деньги, – молвила барышня. – Уж я и так и этак, ничем его не собьешь.
– У ветерана чутье, – проговорил я в завитки над Машенькиным ухом. – Ксаверий выдал мне жалованье. Его размеры непостижимы. Знаете, барышня, я хочу купить вам что-нибудь вызывающе роскошное. Что вы скажете насчет белья, помрачающего разум?
Пока мы целовались, старик тихими стопами прокрался к себе в комнату и принялся там свистеть и ходить кругами.
Я высыпал свое жалованье на тахту. По моему Манюнечка испугалась. Эти деньги неловко было называть зарплатой. Он топорщились, расслаивались, издавали едва уловимый запах тлена. Я выхватил из шелестящей груды сколько выхватилось и сказал, что мы отправляемся кутить. Моя душенька извлекла у меня из кулака то, что казалось ей лишним, вернула это к остальным деньгам и все вместе затолкала в футляр с пишущей машинкой. Полагаю, что в тот миг души ее чухонских предков пролетели над нею тихими ангелами.
Однако в пределах выделенной суммы Машенька скаредничать не стала.
– Мы пойдем туда, где спокойно и прилично, – сказала моя подружка уверенно. – Мы пойдем к педикам, Александр Васильевич!
Боже правый! Барышня Куус и педики – в мою поседевшую башку такие комбинации едва вмещаются. Оказалось, однако, что нежная моя Манюнечка совершенно права. У педиков было дорого и пристойно. Мы сели подальше от динамиков и принялись пировать. В тот вечер Манюнечка была хороша несказанно, и если бы не специфика заведения, от соискателей бы не было отбою. Дело в том, что я куда больше гожусь на роль папаши барышни Куус, нежели ее обожателя.
Я заказал шампанского, а барышня, потупив очи, попросила ананасов и икры. Вот! Вот он потаенный темперамент! Я поцеловал барышнины пальчики, она же глянула на меня так, словно не мы с нею целовались час назад у меня в прихожей. Даже официант не посмел ничего сказать. Он лишь вильнул телом и ушел за добычей.
– Манечка, прелесть моя, откуда этот шик? Или на ваших хуторах селились опальные бароны? Или самому Маннергейму ваша прабабка подавала напиться?
– Нет. – сказала Манечка твердо. – Не было баронов. А вот дядя у меня – генерал. Иван Кузь.