Неумолимая жизнь Барабанова
Шрифт:
– Ай! – вскрикнула она, – Господи! Я помню этот телефон.
Так оно и было. Номер телефона, по которому мне следовало звонить, совпадал с пражским номером Кнопфа.
Первая моя замечательная мысль была: запрятать Оленьку с мужем. Запрятать так, чтобы сорок тысяч Кнпофов не смогли бы их отыскать. Тут же, помню захотелось остановиться и понять, с чего это я решил прятать своих детей именно от Кнопфа?
Итак, в Вене скончался некоторый господин Смрчек, о чем по телефону узнает Кнопф. Затем Кнопф звонит в Прагу, где смерть пана Смрчека (а он, видать, в самом
– А?
Две женщины остались на земле, которые знают, что я спрошу, раньше, чем слова станут друг за другом. К Оленьке эта прозорливость перешла от Евгении и только после ее смерти. Что же касается Марии Эвальдовны, то здесь сердце мое замирает…
– Папа, – сказала Ольга, – и охота тебе мучиться? Не позвонил да и ладно. Раз мы с Эдди здесь, значит, они тебя другим способом проверили.
И Ван дер Бум, то есть, черт его дери, Эдди! – согласно качнул туловищем. А у Манечки опасно посветлели глаза, и она тишайше спросила, кто нас проверял и по какому праву.
– Ну, нельзя же так, – огорчилась Ольга и рассказала интересные вещи.
В ихнем треклятом Хорне, куда господин ден Ойл увез Оленьку, русских прежде не бывало. Прозорливый Эдди прикинул следствия, выждал время и ресторанчик свой, который из-за близости порта назывался «Трюм», перекрестил в «Ольгу-матушку». Теперь в Хорне имелась русская кухня, и случалось, багровые борщи приносили рестораторам десяток-другой гульденов сверх ожидаемого. Словом, Оленьку в Хорне знали.
Так прошел год, потом еще один, как вдруг невесть откуда взявшееся сообщество славян-эмигрантов объявило конкурс среди выходцев из России. Требовалось написать сочинение «Почему я уехал».
«Главное, что приз», – объяснила дочь.
– Конкурентов у меня в Хорне нет. Приз – мой. Получаю приз, покупаем кофеварку.
Как бы не так! Оказалось, что денег братья-славяне не дадут. Билет на самолет до родины и обратно – вот как повернулось дело.
«А ты, папаша, звонишь в Прагу и говоришь: все, дескать, в порядке, дочь свою люблю и жду».
– Эдди, дружище, – спросил я, – как же вы без кофеварки?
Но зять мой совершенно Ольгиным жестом махнул рукой из-за затылка и на европейский манер нежно проговорил:
– Фейг-на.
Помню, я чуть не закричал, таким ясным было ощущение беспросветного ужаса. Нужно было уговаривать, кричать, гнать их из дома в аэропорт, но вместо того я сказал, что все замечательно и что завтра, самое позднее послезавтра они с моим задушевным знакомым отправятся на Соловки. Или нет, сказал я, лучше, гораздо лучше, если они отправятся с барышней Куус. Без барышни Куус мне будет одиноко и тоскливо, но дети мои запомнят эту поездку надолго. Мария Эвальдовна, Машенька, такой попутчик, лучше которого пожелать нельзя.
– Эдди, – сказал я, – вы не в силах вообразить, что вас ждет в этом путешествии!
Я суетился, как плохой затейник. Что-то рассказывал о Соловках, где не был никогда в жизни, обещал Машеньке выхлопотать отпуск в издательстве и только не смел взглянуть на Ольгу. Я знал, что увижу, и боялся увидеть это.
Наконец, Ольге
надоела моя суета.– Не скачи и не прыгай. Сядь. – попросила она. – Успокойся, папаша, я уже поняла, что нам с Эдди нужно уехать. Но почему на Соловки? И при чем тут Маша? Может быть нам лучше собрать вещички и свинтить на фиг с милой родины?
«Да! – чуть не закричал я ей в ответ. – Да, дитя мое, вам нужно бежать отсюда, сломя голову и затаиться в Хорне, и варить борщи, и забыть про братьев-славян». Но вот беда – срезанная наискось прядь покачивалась у Олиной щеки, и легкая тень подрагивала на коже, как у другой девочки, и ни одну из них я не мог выбрать.
И тут явился старик, снаряженный по-походному, и спас положение.
– Ухожу. – сказал он твердо. – Мне нет больше места, я ухожу.
– О-о, – сказал Эдди и что-то прибавил по-голландски вполголоса. Оля привстала и всмотрелась в деда.
– Папа, – сказала она, – дедуля взял наш чемодан. – Придумай что-нибудь.
– Я ухожу, – повторил старик.
– Ты взял лекарства?
Старик тряхнул чемодан, внутри что-то громыхнуло, и он посмотрел на меня с легким презрением.
– А белье? Ты взял теплое белье?
Неуверенность отразилась на отцовском лице. Я высвободил чемоданную ручку из его ладони.
– Мы все проверим вместе.
Под крышкой поверх мягкого покоился лазерный проигрыватель. Я постучал по корпусу и спросил:
– Ты думаешь, им это понравится?
Старик принялся бестолково елозить руками и бормотать, я же достал из мягкой толщи фотоаппарат и послал отцу долгий укоризненный взор.
– Я хочу сказать тебе, что с этим к ним нечего и соваться.
– Понимаю, – отвечал старик, – Подложили. Подозреваю кто. Мы переждем. Передай им, что я задержусь у тебя.
Подрагивая пальцами, точно отрясая прах, он отступил от чемодана. Я же, механически перебирая душистое содержимое, наткнулся на рамочку с фотографией, такую глубокую, что больше она походила на оконную амбразуру в старом доме. И Ольга тут же проговорила:
– Да, да! – это тебе.
А я остолбенел. На узенькой паперти, перед распахнутыми стрельчатыми дверями стоял зять мой ден Ойл, а с ним… Это было невероятно, да я и видел, что этого нет, но Ольга была противоестественно схожа с Анютой Бусыгиной.
Оля забила в ладоши и закричала:
– Попался!
– Вау! – сказал Эдди.
– Ну что ты? – Оля вырвала у меня рамку. – Это игра. Понимаешь, игра. У Эдди сестренка – визажист. Вот она из меня и сделала такую Лолиточку.
– Да! – сказал Эдди. – Она – Лолита. Раз. Потом – пф-ф! И она «Ольга-матушка». Два. И все идут смотреть. Great!
– Ага. – сказал я. – Что здорово, то здорово.
Ребята разбирали чемоданы, успокоившийся старик шлепал у себя тапками и свистел, а я, скрючившись, сидел на табуретке и не мог взять в толк, что же произошло? Словно явился кто-то деятельный и связал девочку из кафтановских фантазий (девочку плачущую, девочку переламывающую бледный стебель цветка) с моей Олей и с невинными затеями юных протестантов на берегу чужого моря.
На минуту или две безумие овладело мною. Мне почудилось, что именно там, в Хорне, сестренка моего зятя пальчиками легкими, как бабочкины крылья, набросила на Оленьку чужую судьбу.