Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Неувядаемый цвет: книга воспоминаний. Т. 3
Шрифт:

– Внучат поглядеть, оно бы ничего, – светло улыбаясь, произносил его слова Качалов.

Затем мы переносимся в Петербург, в водолечебницу, где служит швейцаром Ефимьин муж, и сперва слышим самодовольный раскатистый бас генерала, пациента водолечебницы, а потом причитания плачущей и смеющейся Ефимьи, – она получила письмо из деревни и еще не успела прочитать его, как из тайников ласковой ее и впечатлительной души хлынула любовь к родным местам, которые так и стоят у нее сейчас перед глазами:

– Там теперь снегу навалило под крыши… деревья белые-белые. Ребятки на махоньких саночках… и собачка желтенькая. Голубчики мои родные!.. Унесла бы нас отсюда Царица Небесная, заступница матушка!

1934 год мы с моей матерью встречали в доме Ермоловой (Тверской

бульвар, 11) у ее дочери, Маргариты Николаевны, вместе с нею, с Качаловым, с его женой, режиссером Художественного театра Ниной Николаевной Литовцевой и Юрием Михайловичем Юрьевым.

Качалов любил читать стихи – его не надо было упрашивать, уговаривать, заставлять. Он никогда не кокетничал и не ломался. В этот вечер он, помнится, начал с Осипа Мандельштама.

– А нельзя ли Есенина? – робко обратилась к нему моя мать. Качалов просиял.

– Есенина? – переспросил он. – С удовольствием! Читал он в тот вечер много. Моя память особенно бережно хранит

«Песнь о собаке», «Клен ты мой опавший…» и «Мне осталась одна забава…».

Качалов, насколько мне известно по его воспоминаниям о Есенине и по рассказам людей, близко его знавших, любил животных (он спал с другом Есенина Джимом на одной кровати, а нередко и на одной подушке), и эта любовь сквозила в каждой произносимой им строчке из «Песни о собаке».

В начале стихотворения он выделял и подчеркивал все зримое и осязаемое, подчеркивал и выделял конкретные эпитеты.

Рыжих [33] семерых щенят, —

произносил он так, словно видел этих рыжих щенят и любовался ими. Во второй строфе он как-то так произносил эту строку:

Под теплым ее животом, —

что у вас появлялось ощущение тепла, исходящего от собачьей шерсти.

33

Здесь и далее я выделяю курсивом слова, на которых Качалов делал упор.

Одно из самых сильных мест и у Есенина и у Качалова – скорбная и до дерзости яркая в своей живописности концовка:

Покатились глаза собачьиЗолотыми звездами в снег.

А когда Качалов читал об опавшем клене, он обращался к воображаемому дереву с дружески-шутливой участливостью:

Клен ты мой опавший, клен заледенелый,Что стоишь нагнувшись под метелью белой?

Он мастерски выписывал зимний пейзаж. В его голосе звенело русское хмельное молодечество, само над собою невесело подсмеивающееся:

Распевал им песни…

Пауза, настораживающая слушателя и усиливающая следующий за этим контрастный образ:

… под метель – о лете…

И все-таки в конце молодечество осиливало тоску:

Сам себе казался я таким же кленом,Только не опавшим, а вовсю…

Легкая пауза, и затем – с горделивой удалью:

… зеленым!..

Лишь после того, как я услышал в передаче Качалова стихотворение Есенина «Мне осталась одна забава…», я различил подземные ходы, ведущие от строфы к строфе этого стихотворения.

Начинал Качалов с мрачным вызовом:

Мне
осталась одна забава:
Пальцы в рот – и веселый свист.Прокатилась дурная слава,Что похабник я и скандалист.

Затем – ирония над самим собой:

Ах! какая смешная потеря!

В следующей строке ирония исчезала, и слово «смешных» Качалов произносил уже так, что чувствовалось, что потеря-то эта вовсе не смешная, появлялась горечь утраты, горечь опустошенности: «Много в жизни смешных потерь!»

Отсюда уже прямой переход ко второй половине второй строфы:

Стыдно мне, что я в бога верил.Горько мне, что не верю теперь.

Качалов задумывался, и лицо у него на миг светлело – вспомнилось чистое, цельное, не задымленное сомнениями детство.

Золотые далекие дали…

Затем выражение лица у Качалова снова становилось хмурым, даже каким-то жестким.

Все сжигает житейская мреть, —

как-то озлобленно произносил он эти слова.

… Пусть не сладились, пусть не сбылисьЭти помыслы розовых дней, —

с виноватой полуулыбкой признавался Качалов.

Но коль черти в душе гнездились…

Это – с едва заметно кривившей губы демонической усмешкой.

Значит, ангелы жили в ней.

Сейчас Качалов видел перед собой что-то «непостижное уму», а голос звучал органною мощью.

К концу стихотворения – снова надрывный вызов: вызов кому-то и чему-то, вызов самому себе, в последних двух строчках затихающий и уступающий место просветленной сосредоточенности:

Чтоб за все за грехи мои тяжкие,За неверие в благодатьПоложили меня в русской рубашкеПод иконами умирать.

Своеобразно толковал Качалов пушкинский «Зимний вечер».

Если в стихотворении Есенина «Клен ты мой опавший…» Качалов воспроизводил голосом лишь шелковый шелест зимнего серебряного ветра, то музыкальным фоном качаловского исполнения «Зимнего вечера» была завывавшая и плакавшая вьюга. Лейтмотивом же качаловского исполнения было одиночество лирического героя, коротающего дни в занесенной снегом лачужке, – одиночество, сочетающееся с любовью к единственному существу, которое если не рассудком, то сердцем способно его понять, одиночество щемящее и беспросветное. Вот почему в предпоследней строчке Качалов делал такой сильный акцент на «с горя»:

Выпьем – с горя! Где же кружка?

А заключительные слова вырывались из его груди с тихим, тягостным вздохом:

Сердцу будет веселей!

В последние годы жизни Качалова, как скоро он появлялся на сцене или на концертной эстраде, зрители, аплодируя, все как один вставали с мест.

Одна старая москвичка, предаваясь театральным воспоминаниям, забыла фамилию Качалова.

– Ну вот этот… этот… как же его?.. Ну тот, кого вся Москва любила, – пояснила она.

Поделиться с друзьями: