Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Шрифт:

Выпады против опального Достоевского никого из ортодоксов не задевали. Но еще в 34-м году в пушкинском томе «Литературного наследства» появилась статья Мирского «Проблема Пушкина», в которой он употребляет такие выражения, как «лакейство» Пушкина, «пушкинский сервилизм». Вот уж с больной-то головы на здоровую… В творчестве Пушкина последних лет нельзя, видите ли, отделить «уже смердящего дворянина» от «великого поэта буржуазного освобождения». Даже в самый разгар вульгарного социологизма так о Пушкине никто говорить не смел, а тем более – в преддверии столетия со дня гибели поэта, когда уже достаточно резко означился поворот к нему «сфер». Года через два после опубликования «Проблемы Пушкина» Мирскому влетело за эту его оскорбительную по форме, марксистскую по содержанию галиматью. На обсуждении статьи князец заявил,

что он-то, мол, больше, чем кто-либо в СССР, любит Пушкина, но что это он писал в назидательных целях для советской молодежи. Тут уже со страниц «Правды» последовал окрик другого перебежчика – Заславского. Его сиятельство достукался: Пушкина был вынужден взять от него под защиту пес, которого «Правда» время от времени спускала с цепи. «Ваня… Иди, я тебя высеку за то, что ты вчера стекло разбил!»

А в 1937 году, когда ежовская коса косила писателей одного за другим, очень скоро добрались и до Мирского. Против него выступил все тот же Юдин, вспомнил его белогвардейское прошлое, вспомнил его «клеветническую», «вредительскую» статью о Фадееве, ему поддакнул сам Фадеев, и Мирский был схвачен. Говорят, на Лубянке его нещадно били. Вспомнил ли он, сидя в тюремной камере, рассуждение из своей статьи, что, дескать, лучшим качеством советского человека долго еще пребудет бдительность чекиста и красноармейца?.. Умер он в лагере от истощения. Один из писателей рассказывал в моем присутствии на заседании приемной комиссии Московского отделения ССП, что Мирский написал в лагере книгу по истории русской поэзии. Они оба попали в больницу. Он выжил, Мирский скончался. Умирая, Святополк-Мирский передал рукопись товарищу по несчастью. Рукопись пропала.

Багрицкий редко говорил о себе, о своих близких, даже о сыне. Я как-то ему рассказал о своей дружбе с матерью, о том, что мы переписываемся ежедневно. Багрицкий улыбнулся мягко и горестно.

– А у меня отец умер. Мать живет в Одессе.

– Она к вам часто приезжает?

– Нет. Она сюда не рвется, а я не проявляю настойчивости. Приезжать ей незачем. Общего у нас с ней ничего нет.

И лицо его потемнело.

…После смерти Эдуарда Георгиевича я стал рыться в журналах за прошлые годы (в «Красной ниве», «Прожекторе», «Молодой гвардии», «Октябре») в поисках не включенных им в сборники стихотворений – и в «Детстве» напал на такие строки:

Ведь недаром прокатилось детствоЗвонким обручем по мостовой…

На светлые эти строки тотчас легла тень от пришедших мне на память скупых и невеселых слов Багрицкого о его родителях. Образ «звонкого обруча» – так же как и образ «матушки» – это радужный вымысел. Несколько лет спустя после «Детства» Багрицкий вернулся к теме своего прошлого в стихотворении «Происхождение»:

Любовь?Но съеденные вшами косы;Ключица, выпирающая косо;Прыщи, обмазанный селедкой ротИ шеи лошадиный поворот.Родители?Но, в сумраке старея,Горбаты, узловаты и дики,В меня кидают ржавые евреиОбросшие щетиной кулаки.……………………………..Я покидаю старую кровать:– Уйти?Уйду.Тем лучше.Наплевать!

Когда читаешь «Происхождение», становится ясно, откуда у Багрицкого эта страсть к романтическому преображению мира. Чем грубее и беднее жизнь, тем упорнее желание творить из нее сладостную легенду!

В сборнике «Последняя ночь» Багрицкий выше всего ставил поэму с одноименным названием. Он считал, что из трех поэм эта, как он выражался, «самая перспективная». В чем он видел перспективность этой как раз самой бесперспективной из всех его лирических поэм, этой поэмы тупика, остается загадкой. Мне по молодости лет была доступнее «Смерть пионерки».

Равным образом, по молодости лет я не прислушивался к антирелигиозному ее мотиву» Мне нравилось в ней, да нравится и сейчас, то, что не имеет непосредственного отношения к Вале и ее матери. Валя и ее мать – это «для пионеров и младших школьников». А меня подхватывало и увлекало песенное ее половодье. Мне легко дышалось грозовым воздухом ее романтики. От нее веяло прежним, моим любимым Багрицким.

Я выучил поэму наизусть, читал ее вслух и самому себе, и товарищам. Багрицкий выливал на меня ушаты холодной воды. Когда он писал поэму, она ему нравилась, а напечатал – разочаровался. В первом же разговоре о ней он дал ей свое излюбленное двухсложное общее определение, затем подставил под алгебраическую формулу значение арифметическое. Вот почему он считал ее неудачной: сам же он призывал ничего не «брать в лоб», а в «Смерти пионерки» прибегнул к приему, которым запрещал пользоваться и себе и другим, который он применял разве лишь в стихотворениях «на случай». В итоге, вместо полноценной третьей части лирико-философской сюиты получилась, по его мнению, вырывающаяся из стиля «прямолинейная агитка».

Но вот в один из летних дней 33-го года опять у нас зашел разговор о «Смерти пионерки». Защищая ее от нападок автора, передавая ему отзывы моих товарищей о поэме, я между прочим сказал, что наиболее сильное впечатление производит на нас то, как в сознании умирающей Вали претворяется гроза, и то, как тема ее молодости перерастает в тему неугасимой молодости мира. Багрицкий в тот день чувствовал себя неважно. Я собрался уходить.

– Нет, нет, побудьте, – удержал он меня, – а я при вас полежу.

Он лег и неожиданно для меня – вполголоса, но с сильным чувством – начал читать как раз те строфы, о которых у нас только что шла речь:

В дождевом сияньеОблачных слоевСловно очертаньеТысячи голов.Рухнула плотина —И выходят в бойБлузы из сатинаВ синьке грозовой.Трубы. Трубы. Трубы.Подымают вой, —

читал он с легкой улыбкой, глядя в одному ему видимую даль, а потом закрыл глаза и тихо заснул. Я долго сидел не шевелясь. Выражение лица у Багрицкого было счастливое.

Это была далеко не последняя наша встреча, но теперь мне все кажется, будто в последний раз я его видел именно таким – усталым, но не сломленным, больным, но не побежденным, повторяющим стихи, сложенные им во славу грозы, во славу ветра, который всегда олицетворял для него жизнь.

Ялта, июнь 1964 – Москва 1991

Несовременник

(об авторе и его книге)

1

В конце книги уместно привести несколько фактов и соображений, способных помочь расширить временные границы первой части воспоминаний Н. Любимова, продлить время назад, в историю, и вперед, ближе к современности.

Во-первых, у меня есть возможность уточнить генеалогию рода Н. Любимова, и по отцовской и по материнской линии.

В 1988 году известный калужский краевед Г. Морозова передала моему отцу установленную ею по калужским архивам генеалогию рода Любимовых начиная с первых лет XIX века. Почти все родственники – из духовного звания. Быть может, отсюда идет его церковность, любовь к богослужению, «попам и дьяконам», сказавшаяся и в жизни» и в книге воспоминаний.

Первым в этом роду – Софрон Васильевич Любимов, отец прапрадеда Н. Любимова (1776 г. р.)» был псаломщиком, дьяконом и священником в сельских храмах. Его жена, Пелагея Петровна (1776 г. р.), – дочь сельского дьячка.

Прапрадед Н. Любимова Матвей Софронович (1798 г. р.) с 18 лет был дьячком Никольской церкви села Ближней Борщовки под Калугой.

Прадед Н. Любимова родился 24 мая 1824 Г., скончался в 1865, тоже был псаломщиком в сельских храмах, а его жена Агриппина Галактионовна (1829 г. р.) была дочерью дьякона.

Поделиться с друзьями: